Эмиль Дюркгейм, пытаясь объяснить социальную природу самоубийства, столкнулся с другим вопросом: почему в протестантских общинах самоубийства происходят чаще, чем в католических? Означает ли это, что само «католичество ослабляет стремление к самоубийству, тогда как протестантство его усиливает» [Дюркгейм 1994: 282]? Веберовский ответ – надо посмотреть, во что верят одни и во что верят другие, – для Дюркгейма недостаточен. Дюркгейм мыслит самоубийство как социальный факт, напрямую связанный с характеристиками некоторого сообщества. И прежде всего, с главной такой характеристикой – солидарностью его членов. Дело в том, что в католических общинах большие семьи и весьма высокая социальная «связность»: вы регулярно исповедуетесь перед священником, ваша вера – коллективное, а не индивидуальное предприятие. Соответственно, градус солидарности и сила социальных связей выше. В протестантских общинах социальные связи слабее, вы оказываетесь, по сути, наедине с Б-гом и лишь перед ним несете ответственность. Солидарности меньше – самоубийств больше.
Теракт 6 февраля, концептуализированный как социальный факт, предстанет явлением иного порядка, нежели тот же феномен, понятый как социальное действие. Теперь на первой орбите будет находиться сообщество – с его солидарностью, морфологией и космогонией. Будут использованы иные системы различений, взятые, к примеру, из социальной антропологии или сферы community studies. Основной вопрос: как механизмы солидаризации, система верований и организация социальных связей в террористическом сообществе определяют факт теракта? Почему, как показали исследования израильских социологов [Benmelech, Berrebi 2007], теракты, совершенные взрослыми смертниками с высшим образованием, в среднем более «эффективны», чем теракты, совершенные молодыми полуграмотными самоучками? (Для экономиста здесь определяющим является различие в «человеческом капитале» террористов, но социолог немедленно задаст вопрос о «социальном капитале» двух этих когорт.) Почему террористическая группа баскских сепаратистов ЭТА настолько преуспела в деле перманентного антигосударственного террора, а жертвами аналогичной террористической группы каталонских сепаратистов Terra Lliure за семнадцать лет становились в основном ее собственные члены (и преимущественно из‐за неумения пользоваться взрывчаткой)? Ответ опять же будет найден в структуре сообщества, градусе солидарности и коллективных верованиях (но только не самих по себе, а в связи с их вкладом в поддержание и воспроизводство социального целого).
Однако гóрода мы по-прежнему не увидим. Хотя понятие сообщества и предполагает пространственные импликации, локация террористической группы – это не локация самого теракта. Дюркгеймовский язык описаний еще меньше говорит нам о связи между метро и взрывом, чем веберовский.
Третье решение – обратиться к теории коммуникации и метафоре «теракт как сообщение». Поместить на первую орбиту «отправителя», «получателя», «средство», «систему референций» etc. [Matusitz 2012]. Стоит ли говорить, что – при всей заманчивости такого теоретического шага – мы опять не увидим в этой концептуализации города.
Интуитивно понятно, что метро – особое место. Миллионы людей ежедневно оказываются спрессованы в железных коробках, но научились не испытывать дискомфорта из‐за рутинности, повторяемости, привычности этой ситуации. Московское метро – наибольший общий знаменатель города. Если завтра его отключить, часть москвичей не найдет дорогу домой6. Опять же интуитивно мы понимаем, что есть связь между взрывом в метро и радикальной пересборкой общественного транспорта, которая за ним последовала. Но как эта связь может быть схвачена в концептуальных различениях? Как должно быть выстроено исследование, которое «высветит» именно городской аспект теракта?
Один из возможных ходов – обращение к теории социальных событий с ее различением событий абсолютных и относительных, событий первого и второго рода, вниманием к аспектам «считывания», квалификации, фреймирования событийных фигураций как пространственно-временных комплексов, коррелятивных актам наблюдения [Филиппов 2005; Вахштайн 2011]. Но для этого и сам город должен быть переосмыслен не как совокупность людей и мест, а как множество прилегающих друг к другу событийных цепочек: ординарных и перформативных, утверждающих определенные порядки и разрушающих их. Впрочем, пока эта задача – концептуализация событийной архитектуры городской жизни – еще ждет своего часа.
То, что мы наблюдали в двух предыдущих отступлениях – это контингентность концептуализации. Нет никаких инструкций, предписывающих нам выбор конкретного языка описания. Он всегда мог бы быть иным. Скажем, экономисты и сторонники теории рационального выбора могут изучить «экономические аспекты терроризма» [Harrison 2006]. Для этого нужно аксиоматически поместить рациональность на первую орбиту, посчитав затем, какие символические выгоды приобретает террорист и материальные – его семья. Вебер бы пришел в ужас, Дюркгейм бы просто проигнорировал такое решение, но они мертвы, а исследователь-экономист – жив7.
6
Эта фраза была написана до стремительного распространения сервисов «Убер» и «Яндекс.Такси».
7
Впрочем, призрак Дюркгейма может достать даже вполне живого экономиста. В процитированной выше работе Марк Харрисон анализирует террористический акт как форму контракта между смертником и террористической организацией. И тут же получает упрек от своего коллеги Альдо Матеуччи: а как быть с сообществом [Mateucci 2007]? В итоге Харрисон вынужден согласиться: «В том, что терроризм может быть понят только в контексте сообщества, которое его поддерживает, у нас, в сущности, нет расхождений», тут же добавляя: «Но террористические атаки совершают индивиды, а не сообщества» [Harrison 2007: 241].