Именно эти различения позволяют Ольге Трущенко, изучая историю сегрегации в Москве, разгадать загадку Юго-Запада. «На самом деле, – замечает Бурдьё, – социальное пространство стремится преобразоваться более или менее строгим образом в физическое пространство с помощью удаления или депортации некоторых людей – операций неизбежно очень дорогостоящих» [Бурдьё 1993: 50]. Заметим, что первые четыре из пяти перечисленных выше конститутивных признаков города относятся к «социальному пространству», понятому как пространство социальных позиций / отношений, и только последний – к пространству физическому, которое лишено собственного содержания и тем более каузальной силы:
В иерархически организованном обществе не существует пространства, которое не было бы иерархизировано и не выражало бы иерархии и социальные дистанции в более или менее деформированном, а главное, в замаскированном виде вследствие действия натурализации, вызывающей устойчивое отнесение социальных реальностей к физическому миру [там же: 51].
Можем ли мы в этой оптике увидеть городской ландшафт «сам по себе»? Существуют ли в городе реки, холмы, пруды и овраги? Существуют, но исключительно как производные от практик присвоения и социального конструирования:
Социальное пространство – не физическое пространство, но оно стремится реализоваться в нем более или менее полно и точно. Это объясняет то, что нам так трудно осмысливать его именно как физическое. То пространство, в котором мы обитаем и которое мы познаем, является социально размеченным и сконструированным. Физическое пространство не может мыслиться в таком своем качестве иначе, как через абстракцию (физическая география), т. е. игнорируя решительным образом все, чему оно обязано, являясь обитаемым и присвоенным. Иначе говоря, физическое пространство есть социальная конструкция и проекция социального пространства, социальная структура в объективированном состоянии [там же: 53].
Если вам так уж хочется попытаться вытащить из бурдьевистского языка заложенную в нем концептуализацию именно физического городского пространства, вам придется довольствоваться идеей контейнера, вместилища агентов и ресурсов. Сам Бурдьё, вероятно, радикально возражал бы против такой интерпретации – ньютоновской интуиции пространства-контейнера он решительно противопоставляет лейбницевскую идею пространства отношений, – но цитата говорит сама за себя:
Реализованное физически социальное пространство представляет собой распределение в физическом пространстве различных видов благ и услуг, а также индивидуальных агентов и групп, локализованных физически (как тела, привязанные к постоянному месту) и обладающих возможностями присвоения этих более или менее значительных благ и услуг [Бурдьё 1993: 54].
Реляционным у Бурдьё оказывается только пространство социальное, физическая территория города – контейнер агентов и проекционный экран их отношений и практик. Иногда концептуализация говорит больше, чем хочет сказать ее автор.
Здесь читатель вправе возмутиться (что нередко случается, когда урбанисты читают Бурдьё): как быть с живыми людьми из плоти и крови, с физическим городом из домов и улиц, с реальными проблемами вроде пробок и грязи? Почему реальные субъекты, которые едят, спят и производят отходы, оказались замещены абстрактными социальными агентами, погруженными в социальные отношения и коллективные практики? Но эта критика бессодержательна. «Живые люди» – куда большая абстракция, чем «социальные агенты». Чтобы что-то видеть, нужно чего-то не видеть. Обвинять Бурдьё и Трущенко в «редукционизме» и «абстрактности» – все равно, что обвинять хирурга в том, что его скальпель слишком остро наточен и слишком мало похож на столовый нож. Критиковать концептуализацию можно только за ее собственные внутренние противоречия и неконсистентность. А еще за слишком слабую различительную способность (дискриминативность) и слишком универсальные объяснения, нечувствительные к специфике объекта.
Мала Страна: «Нам-то что? Мы там не живем…»