Выбрать главу

Инжир – самое удобное для лазанья дерево: узловатые шершавые ветви, громко шуршащие под ветром пятипалые листья.

14

Персидская сирень. Ее кисти не отличались роскошью: гибкая кисточка кларнетиста, а не плетеная гроздь длани Шопена. Тронешь – замотается, – а не закачается: медлительно, увесисто, упругой прохладой наполняя горсть.

Начиная с восьмого класса, персидская сирень устойчиво сочеталась с Грибоедовым; с тем, что видел Вазир-Мухтар из окна, глядя во двор русской миссии в то утро перед смертью: розоватая пена на раскаленной лазури.

Детство летело, и стволы облюбованных нами с сестрой деревьев со временем отполировались, как школьные перила. Но дело даже не в сирени, а в бабочках.

Я хочу вспомнить этих бабочек.

Они внезапно появлялись среди лета. Обычно в конце июня, непременно накануне полнолуния, каждая кисточка вдруг вспыхивала, трепетала, тлела и замирала лоскутными всполохами порхания. И тогда я брал из дому огромную, как тетрадный лист, лупу.

Почему-то у меня всегда был образ идеальной сирени. Он не был чем-то выдающимся, но был необходим как внутренний вызов идее цвета – и я воображал себе нечто лилово-кипенное, как грозовое облако сверху, если смотреть со стороны солнца. И вот когда я наводил на сирень лупу, мне казалось, что, собирая стеклом лучи, я приближаюсь к идеальному зрению, – и эта возвышенность неким образом позволяла мне охотиться на бабочек. Я подносил руку к веточке сирени – и линза, скрутив свет, выкатывала мне в глаза миры, составленные чешуйчатыми разводами бабочкиных крыльев.

Особенно мне нравились парусники. Формой сложенных крыльев напоминая стаксель, они были уникальны вовсе не узором, а ровным цветовым рельефом, который, открываясь во вздыбленных силой линзы полях, завораживал меня на бесконечные мгновения, словно был цветом благодати, наполнявшей темь материнской утробы.

Разглядывание затягивало меня с головой. Удовлетворившись визионерским путешествием, я медленно, точным, как у бильярдиста, движением отводил руку и, сжав солнце фокусом на крылышке, навсегда запоминал, как темнела, коричневела, чернела – и вдруг подергивалась седой прядкой страница «Вазир-Мухтара», как вспыхивало прозрачным лоскутом оранжевое пламя, как слова, вдруг налившись по буквам синеватым отливом, гасли непоправимо одно за другим – словно дни сотворения мира.

Молчание космоса

1

В отличие от Авеля Каин родился в Эдеме. Но в целом история братьев – это история о таланте и труде. С выводом: труд вознаграждается всегда, чего не скажешь о жертвоприношении; но талант при этом выше труда. Однако отделять одно от другого – все равно что отделять слово от смысла. Или шелуху от луковицы: луковица непременно обретет новую шелуху. А шелуха новую луковицу не получит никогда.

Как облик слова соединен с его смыслом? Каким образом сознание способно с помощью речи передать, вызвать к существованию в другом сознании точно такую же смысловую сущность? Как вообще возможна категория согласия, истинности, общезначимости суждений?

Велимир Хлебников искал медиума между сознанием и языком. Сознание как система связей постоянно меняется, однако сохраняет подобие самой себя в пределах структуры личности. Изменяясь, сознание вырабатывает и поглощает язык. При этом грамматики передающего сознания и сознания воспринимающего различны – об этом «трудном факте» следует хотя бы помнить.

Хлебников был убежден, что язык есть «живое неживое», «теологическое неживое». Язык растворен в бытии, и мироздание растворяется в языке, насыщая его признаками неорганического мира. Реализация жизни разнообразна: она может быть сформирована органикой, кремнием, сложными системами обмена в звездах, океане, атмосфере.

Язык, кроме того что составляет самую сердцевину существования, в то же время надмирен, внеположен мирозданию. Законы природы – грамматика, согласно которой происходят события физического мира.

Язык отчасти хранится в области идеального, основанного на идеях Закона, здравого смысла, справедливости и истины. Скажем, платоновский мир целиком находится в области надмирного.

Где же искать хранилище языка? У Творца? Но где язык мог бы храниться вне мира?

Мир устроен голографически. То, что воспринимается нами посредством сознания и измерений, лишь крошечный фрагмент реальности. Наше представление о мире есть только частная проекция огромной скрытой сущности. Она выходит за пределы возможностей наших органов чувств и непосредственного научного исследования. Теорема Кантора о превосходстве мощности множества всех множеств возводит голографический принцип на пьедестал, пусть и умеренно скромный.