Царю достаточно наслаждаться, слушая музыку, хотел сказать он, поскольку человек, который очень хорош в чем-то одном, навряд ли годен для другого.
К той поре у двора имелись причины гадать, решил ли уже Филипп, кого он назначит наследником. Он отставил мать Александра, Олимпию, буйную дочь эпирского царя, управлявшуюся со змеями в диких ритуалах, которым она с упоением предавалась, и хваставшую в припадках варварского безумия, будто она даже совокупилась с одной из них, чтобы зачать Александра. Не так давно Филипп получил сына от новой жены, Клеопатры, от которой он, похоже, был без ума. Многим недовольным аристократам, так или иначе связанным с семьей его отвергнутой жены, Клеопатра казалась чересчур инфантильной, чтобы позволить ей стать царицей.
Александру, когда он начал учиться у Аристотеля, было тринадцать. Они провели вместе три года. Как обнаружили оба, этого хватило, поскольку Александр научился у Аристотеля всему, что ему требовалось, дабы стать тем, кем он стал.
Не будь он Александром, сказал, как сообщают, Александр, уже ставший царем — Диоген как раз попросил его отойти в сторонку и не заслонять собой солнце, — он стал бы Диогеном.
— Будь я Александром, — сказал ему советник, когда в выстроившееся на поле войско доставили от царя Персии мирные предложения, — я бы эти предложения принял.
Я бы тоже их принял, откликнулся Александр, не будь я Александром.
Александр любил Гомера, уверяют даже, будто он взял с собой в Азию отредактированную Аристотелем «Илиаду» и, как опять-таки уверяют, всегда держал ее под подушкой.
В шестнадцать он был регентом в отсутствие Филиппа, а в восемнадцать, в битве при Херонее, встал против рядов фиванцев, к тому времени одолевших Спарту, и возглавил бросок кавалерии, уничтоживший Священное войско.
Александру исполнилось двадцать лет, когда Филипп пал от руки убийцы.
Ему исполнился двадцать один, когда он покинул Грецию, выступив в волнующий воображение триумфальный, приведший к баснословным завоеваниям поход, до возвращения из которого он не дожил.
Он перешел Геллеспонт, и нога его никогда более не ступила на родную землю.
Тридцати трех лет он умер в Вавилоне — не то от лихорадки, не то от отравы — предзнаменования, получаемые при жертвоприношениях, уже несколько времени сулили недоброе.
Филипп тоже скончался слишком рано, его, сорокашестилетнего, убил молодой телохранитель, а случилось это на свадебном пиршестве, которое Филипп устроил единственно ради того, чтобы сплотить свои силы и окончательно обезопасить себя от врагов.
Со дня на день он собирался объявить себя богом.
Македонские пиршества, как хорошо знал Аристотель, отсидевший немалое их число, с обычными для них подачей неразбавленного вина и вспышками примитивного гнева, всегда отличались непредсказуемостью исхода.
Весть о кончине Александра достигла Афин в 323 году до н.э., немедля возбудив волну антимакедонских настроений и породив восстание против македонского ига, причем Аристотеля, уже двенадцать лет кряду преподававшего у себя в Ликее, первым делом обвинили в нечестии.
Аристотель сбежал, заявив, — подразумевая казнь Сократа, — что не намерен позволить Афинам вторично согрешить против философии.
Он хотел сказать, что не намерен представать перед судом.
Проведя последний свой год в изгнании, Аристотель уже не питал особого уважения к городу, прославленному в его времена как место, в котором зародились литература и наука.
Если не считать драматических авторов, ни одно из великих поэтических имен, первыми приходящих на ум, не принадлежит афинянам, то же относится к математикам, а если оставить в стороне Сократа и Платона — то и к философам. Лишь этих двух философов и породили Афины. Один никогда ничего не писал, другой почти ничего не написал от своего имени.
Как много иронии в том, что Аристотель, всегда подчеркивавший роль методологии наблюдения и проверки, оказался в итоге арбитром в решении вопроса о том, где кончаются мысли Сократа и начинаются — Платона. Ему оставалось только строить догадки. Платон не облегчил решения этой задачи, заявив в своем «Седьмом послании», что не написал и никогда не напишет ни одного трактата, в котором излагались бы его собственные воззрения!
К тому времени Аристотель знал достаточно, чтобы знать, что Платон привирает.
Аристотелю представлялось очевидным, что Платон тайком протащил в своего «Федона», в «Пир» и в «Тимея» философские теории, которых невразумительный Сократ, театрально изображенный им и в этих трудах, и в «Государстве», разделять никак не мог, а отсюда следовало, что принадлежат они самому Платону.
Истину Аристотель ставил выше, чем дружбу, о чем он неизменно сообщал в Ликее, приступая к обсуждению идей своего прежнего, глубоко им чтимого ментора. К той поре он ставил воззрения Сократа много выше воззрений Платона, хоть и не мог бы с уверенностью сказать, в чем состояли и те и другие.
— Сократ не верил в теорию идей, да и в теорию души тоже, в той мере, о которой твердит Платон в «Федоне» и в «Пире», — твердил он ученикам, прогуливаясь с ними по Ликею; это же утверждение сохранилось во множестве его подготовительных заметок к лекциям, каковые столетия спустя свели воедино и издали под видом будто бы написанных им книг люди, не имевшие к нему никакого отношения.
Хотя знать об этом наверняка Аристотель не мог, поскольку между рожденьем Сократа и его собственным пролегло без малого сто лет. Они никогда не встречались. Сократа казнили за пятнадцать лет до рождения Аристотеля, а когда Аристотель приехал в Афины, Сократ был мертв уже более тридцати лет. Старик обратился в воспоминание. Достоинство, безмятежная разумность и нравственная красота Сократа описаны в начале и в конце платоновского «Федона» с такой выразительностью, что всякий, прочитавший этот диалог, вряд ли сумеет скоро о них забыть.
Правда, Платон, как ясно дает понять Платон, при кончине Сократа не присутствовал.
Платон вообще не присутствует ни в одном из его диалогов.
Он появляется в них один-единственный раз, да и то для того, чтобы объяснить свое отсутствие: в день смерти Сократа, говорит Платон, он, больной, лежал у себя в доме.
Сократ же не оставил ни единого написанного им слова. Не напиши о нем Платон, мы ничего бы толком о Сократе не знали. Не напиши он о Сократе, мы бы и о Платоне знали немногое.
Впрочем, Платон, как говорит у него Сократ, входил в число его судей, и, вероятно, Сократ говорит в данном случае правду.
В число этих судей входил и Асклепий, честно признавшийся во время допроса, происшедшего на предварительном слушании — перед тем как Асклепию предъявили обвинение, — что опустил свой камушек за Сократа, хоть он и понимал, что такая честность доброй службы ему не сослужит.
Анит, громогласный глашатай стабильности, он же инициатор обоих обвинений и немаловажная, как и Асклепий, фигура в афинской кожевенной торговле, заявил, что никак не возьмет в толк, по какой причине честный афинский предприниматель мог бы не пожелать Сократу смерти.
— Стало быть, ты либо нечестен, либо врешь.
Судьи не поверили Асклепию, когда тот сказал, что это слишком сложно для его разумения.
Судьи подозревали его в том, что он пытается возбудить их подозрения.
С чего бы он стал говорить правду, если он и впрямь говорит правду, когда говорит, будто говорит правду?
С чего бы это человек, которому нечего скрывать, вдруг отказался солгать?
Он-де не понимает, какой, собственно, вред причинил Сократ кому бы то ни было.
Да речь вовсе и не об этом, раздраженно оборвал его Анит. Речь о том, что он, Асклепий, отдал свой голос за спасение человека, обвиненного в преступлениях.
Асклепий проникся уваженьем к Сократу за его военные заслуги при осаде Потидеи, при поражении под Делием и в особенности при попытках отнять Амфиполис у спартанского генерала Брасида, когда Сократ, уже сорокашестилетний, вновь отправился биться за свой город. Асклепий не понимал, какую пользу могли принести суд и казнь, совершенные над человеком, дожившим до Сократовых лет.