Что касается отношения к красному молодому офицерству, то есть к командирам из красных курсантов, то они знали, что ожидает их, и боялись попасться в плен, предпочитая ожесточенную борьбу до последнего патрона или самоубийство. Взятых в плен, нередко по просьбе самих же красноармейцев, расстреливали.
Этот больной вопрос возник и в Красной армии и был разрешен как раз в обратном направлении. Для агитации среди белых Бронштейн составил лично и выпустил воззвание: «…Милосердие по отношению к врагу, который повержен и просит пощады. Именем высшей военной власти в Советской республике заявляю: каждый офицер, который в одиночку или во главе своей части добровольно придет к нам, будет освобожден от наказания. Если он делом докажет, что готов честно служить народу на гражданском или военном поприще, он найдет место в наших рядах…»
Для Красной армии приказ Бронштейна звучал уже иначе: «…Под страхом строжайшего наказания запрещаю расстрелы пленных рядовых казаков и неприятельских солдат. Близок час, когда трудовое казачество, расправившись со своими антиреволюционными офицерами, объединится под знаменем советской власти…» (24 ноября 1918 года, № 64).
Мы грозили, но были гуманнее. Они звали, но были жестоки. Советская пропаганда имела успех не одинаковый: во время наших боевых удач никакого; во время перелома боевого счастья ей поддавались казаки и Добровольческие солдаты, но офицерская среда почти вся оставалась совершенно недоступной советскому влиянию.
Добровольческая власть в Одессе
Ближайшие две-три недели после занятия Одессы налаживалась еще только связь ее с Екатеринодаром, и генерал Гришин-Алмазов{39} правил почти независимо от Особого совещания, находясь под влиянием Шульгина{40}. Для гражданского управления он создал «правительственный аппарат» во главе с Пильцем{41} (он же управляющий внутренними делами), в составе восьми отделов, в том числе юстиции, путей сообщения (одна железнодорожная станция), финансов и т. д. Под предлогом затруднительности сношений с Екатеринодаром, что было отчасти справедливо, одесская власть стремилась упрочить maximum своей самостоятельности, в то время как Екатеринодар проводил идею ведомственного подчинения органам Особого совещания. На этой почве начались недоразумения. Несогласованность планов продовольственного, топливного, товарообмена, морских перевозок и т. д. особенно тяжело отражалась на положении осажденного города, жившего исключительно подвозом. В этом деле в равной мере были виноваты одесский сепаратизм, екатеринодарский централизм и личные эгоистические устремления многих торговопромышленников, пароходовладельцев и стоявшего за ними финансового мира. Но больше всего, конечно, блокада петлюровцами города.
Окончилось все неожиданно и трагично. 20 марта генерал д’Анзельм, вызвав Шварца, объявил ему, что «им получен приказ Антанты об эвакуации Одессы совместно со всеми союзными войсками». На подготовку эвакуации дано было 48 часов. Неофициально из французского штаба распространилась по городу версия о связи этого распоряжения с падением якобы кабинета Клемансо и приходом к власти социалистов…
Известие об эвакуации произвело в городе неописуемую панику. Если вообще положение на фронте, где против четырех сильных дивизий наступало не свыше 6–8 тысяч (в Одессу вступило не более 2 тысяч большевиков) ничтожных в боевом и моральном отношении банд, не давало никаких поводов к эвакуации, то 2-дневный срок ее являлся совершенно необъяснимым и невыполнимым. Это была уже не эвакуация, а бегство, обрекавшее десятки тысяч людей и вызывавшее невольно в их сознании мысль о предательстве.
Все расчеты тоннажа были фиктивными. Французы захватили большинство судов для своих надобностей, и спастись могли поэтому главным образом лица, связанные со штабом Шварца{42} и правительством, а также богатая буржуазия. Судовые команды бастовали. Началась вакханалия грабежа и взяточничества. Брошены были огромные военные запасы союзников и русские, оставлены все ценности в учреждениях государственного банка и казначейств, кроме иностранной валюты.
Среди разнородных чувств и восприятий, волновавших в эти дни население Одессы, было одно общее и яркое — это ненависть к французам. Оно охватывало одинаково и тех счастливцев, которых уносили суда, и тех, что длинными вереницами, пешком, на пролетках и подводах тянулись к румынской границе; оно прорывалось наружу среди несчастных людей, запрудивших со своим скарбом одесские пристани и не нашедших места на судах, и в толпе, венчавшей одесские обрывы, провожавшей гиканьем и свистом уезжавших…