Политические и экономические альтернативы продолжали существовать в России и после 1991 г. Впереди были другие судьбоносные битвы и решения. И среди факторов, приведших к концу Советского Союза, не было ничего необратимого или детерминистского. Но даже если подлинные демократические и рыночные чаяния там присутствовали, то были там и властные амбиции, и политические заговоры, и алчность элит, и экстремистские идеи, и распространённое чувство несправедливости происходящего, и гнев по поводу «величайшего предательства двадцатого столетия»{274}. Все эти факторы продолжали играть свою роль после 1991 г., но уже должно было стать ясно, какие из них возьмут верх — как ясной должна была стать и судьба демократической альтернативы, завещанной России Горбачёвым.
В 2001 г., по случаю 70-летия Горбачёва, представительница советской интеллигенции, предавшая его в 1990–1991 тт., по-новому взглянула на его руководство. Признав, что демократизация России была его достижением, она добавила: «Горбачёв закончил “холодную войну”, и именно этот факт делает его одним из героев уходящего столетия»{275}. Хотя сам Горбачёв всегда отводил «ключевую роль» своим «партнёрам», Рональду Рейгану и Джорджу Бушу-старшему, мало кто из беспристрастных историков этого процесса или его участников станет отрицать, что он был главным героем{276}.
Однако и это его наследие может быть утрачено. В августе 2008 г., спустя почти ровно двадцать лет после исторической речи Горбачёва в ООН, дезавуировавшей идеологическую предпосылку участия СССР в «холодной войне», Вашингтон и Москва оказались — опосредованно — в состоянии «горячей войны» в бывшей советской республике Грузии. Суррогатные советско-американские военные конфликты в странах «третьего мира» и в других были характерной чертой «холодной войны», но на этот раз конфронтация была наполовину непосредственной. Если Вашингтон представляли вооруженные силы Грузии, щедро финансируемые им в течение ряда лет, то Москва воевала (и победила) в этой войне собственными силами. Что бы ни говорили в Америке, многие русские, грузины и южные осетины, на территории которых началась война, «воспринимали конфликт как опосредованное столкновение двух мировых держав — России и Соединённых Штатов»{277}.[99]
Война застигла большинство западных правительств и обозревателей врасплох, прежде всего, потому что они так и не сумели понять, что новая (или обновлённая) «холодная война» уже давно шла, начавшись задолго до кавказского конфликта России и США{278}. В частности, американские официальные лица и специалисты, практически без исключения, неоднократно отвергали саму возможность новой «холодной войны». Некоторые делали это особенно упорно (в ответ на предупреждения немногочисленных критиков, меня в том числе, о нарастающей угрозе), по-видимому, потому что сами имели отношение к политике, способствовавшей нарастанию этой угрозы. Госсекретарь Кондолиза Райс например, официально объявила, что все «разговоры о новой “холодной войне” являются гиперболической чушью». А колумнист из «Вашингтон пост» подверг критике само «понятие» как «наиболее опасное заблуждение из всех»{279}.
Если отбросить личные мотивы, большинство комментаторов откровенно не понимали природы «холодной войны», полагая, что та, которая последовала за Второй мировой, была единственно возможной моделью. По сути, «холодная война» это такая форма взаимоотношений между государствами, при которой в большинстве сфер преобладают всё углубляющиеся конфликты и конфронтация, обычно (хотя не всегда) без вооружённого столкновения. Если взять два крайних примера, то пятнадцатилетнее непризнание Соединенными Штатами Советской России (до 1933 г.) было разновидностью «холодной войны», но без гонки вооружений и прочих прямых угроз в адрес друг друга. С другой стороны, советско-китайская «холодная война», длившаяся с 1960-х по 1980-е гг., сопровождалась отдельными вооруженными пограничными конфликтами. Отношения «холодной войны» могут различаться по форме, причинам и содержанию, при этом последние американо-советские являлись чрезвычайно опасными, так как включали гонку ядерных вооружений.
99
Генри Киссинджер и Джордж Шульц были обеспокоены тем, что война «будет воспринята как метафора более крупного конфликта» (WP, Oct. 8, 2008). И небезосновательно. См., напр.,