Больной был незамедлительно водворен туда, куда ему положено, и успокаивать его остался Айсен. Держа юношу за руку, он, как довольно часто делал в последнее время, просто сидел рядом, тихо рассказывая о своей встрече с Филиппом Кером, о том как тот привез его в свой дом, как Керы приняли его в свою семью, всячески помогая и поддерживая, и понемногу переводя тему на семью Равиля, на испереживавшуюся Хедву, весомую поддержку Давида…
— Но они не знают, кем я был… Ничего не знают обо мне… — внезапно прошептал Равиль, невидящим взглядом упершись в окно.
Айсен замер: Равиль начинает вспоминать?
— Они знают, — мягко возразил молодой человек. — Ты бредил и говорил об этом.
Юноша вздрогнул и недоуменно повернулся, произнося уже ясно:
— О чем?
Айсен тяжело перевел дыхание, не сразу справившись с нахлынувшими чувствами.
— Не думай пока, — произнес он так убедительно, как только можно, — ты вспомнишь, когда наберешься побольше сил для того. И сейчас все позади, все будет хорошо!
Равиль слабо усмехнулся в ответ: его так упорно убеждали в этом, вот только что это за «хорошо» — он представлял весьма смутно.
Однако, постепенно дни вошли в ровную обыденную колею. Тревог и волнений не достигало до их тщательно охраняемого убежища, Равиль уже вполне привык к людям, что его окружали и их постоянному присутствию, знал чего следует ждать от них в следующий момент, так что приступы паники и удушья практически сошли на нет.
Возможно, дело было еще и в неявном влиянии Айсена, с которым юноша инстинктивно чувствовал некоторую общность. Судя не столько по глубоким шрамам на запястьях, которые становились заметны, когда ухаживая за больным, молодой человек для удобства поддергивал рукава, откуда-то Равиль точно знал, что этот парень сам пережил немало, — гораздо больше, чем говорил, пробуя его утешить… Айсен не назывался его кровным родственником, не сочинял впустую о давней горячей дружбе между ними, знал о нем больше, чем сам юноша о себе сейчас, но Равиль крепко запомнил слова Хедвы, что именно синеглазый спасал его той ночью, а в солнечных глазах и мягком голосе всегда были лишь терпеливая, искренняя доброжелательность к нему… И такая же искренняя надежда.
Возможно для кого-то, решение показалось бы странным, но Айсен жил и дышал музыкой. Слова тех песен, что восхищали и сводили с ума равно толпу и призванных ценителей — казались ему неверными и тусклыми! Они не вмещали и тысячной доли того, что теснилось в сердце, что трогало струны, заставляя вибрировать их в нескончаемой мелодии любви и жизни во всей ее красоте и жути… И потому, он не столько говорил с больным, сколько садился — не рядом даже, а за стеной, у открытого окна, в уголке комнаты, глядя на тускнеющий закат, и играл то, чем до крика болела всегда его душа. О чем она безмолвно пела…
И видимо, его случайные слова, все же пробились в затуманенное сознание юноши, пусть на каплю, но убеждая, что причин для страха не осталось и даже мертво молчавшая память не станет неодолимым препятствием, отгораживая его стенами одиночества ото всех. Равиль явно чуть успокоился, нерешительно уступая настойчивому внушению, хотя бы попробовать просто жить…
Надо отдать должное, что это определенно, сразу пошло ему на пользу. Во всяком случае, уже не приходилось дежурить при больном сутки безотлучно, карауля каждый его вздох. К тому же, в свете потихоньку возвращающихся сил, всяческие внутренние сомнения заслонила совсем иная насущная проблема: после долгой неподвижности и тяжелой болезни юноше пришлось едва ли не заново учиться ходить. Ноги его не слушались, и Фейран не желал признаваться, что это тоже может быть последствием жестоких побоев, как он и подозревал раньше. Непоправимым, возможно…
Но если в физическом плане каждый новый день превратился в пытку, ноющие мускулы сводили судороги, выжимая из глаз нежеланные слезы, то в части душевных терзаний, странным образом очередная беда помогла сделать еще один шажок от края.
Во-первых, ожила надежда, что пусть после долгих мучительных усилий, но он уже не будет настолько беспомощным и хотя бы до ночного горшка сможет дойти сам. Для Равиля это было действительно важно, чтобы перестать ощущать себя никчемной обузой. Еще более значимым стало то, что наконец, незаметно для себя, он до конца понял, прочувствовал и умом и сердцем, что один — он возможно и выжил бы, после того как Фейран зашил ему руки и оказал самую необходимую первую помощь, но никогда не смог бы пройти через все это, оставшись калекой в лучшем случае. Что ему действительно есть на кого опереться, а ухаживают за ним не потому только, что дать сдохнуть под забором не позволяет совесть, принципы или, скажем, вера.