Расхождение обнаруживается на фоне заявленной перед тем близости, достигающей даже полного единства рассказчика с автором. Рассказчик наделен чертами художнической индивидуальности Гоголя. «Дряхлые живописные домики», в глазах рассказчика, «хороши своею пестротою и совершенною противоположностью с новым гладеньким строением, которого стен не промыл еще дождь, крыши не покрыла зеленая плеснь…» Перенесемся в сад Плюшкина, где «все было как-то пустынно-хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда о, ни соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа…» Этот вынашивавшийся годами взгляд Гоголя сказался уже в «Старосветских помещиках». Сопоставление с «Мертвыми душами» только подтверждает, что в первой фразе «Старосветских помещиков» самовыражение рассказчика является также и авторским самовыражением; читатель же «Миргорода» располагает возможностью постичь это единство и без каких бы то ни было внешних сопоставлений. Высказано самобытное, не сводимое к общим местам эстетическое убеждение, и ничто в повести его не оспаривает. Этого достаточно, чтобы фраза воспринималась как размышления самого Гоголя. Несколько дальше речь ненадолго становится подчеркнуто украшенной — в духе стандартов романтического стиля (что в общем не свойственно «Старосветским помещикам»): «На минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении». Следование книжным романтическим образцам очевидно здесь и в стиле мышления, в развитии оценивающего взгляда. На миг вступили в права общие места, что особенно заметно рядом с первой фразой абзаца. Выражение задушевного, собственно личностного отношения к миру сменилось передачей усвоенного духовного достояния — того, что приобретают многие, приобщаясь к культуре, насаждаемой просвещением и литературой. Авторская позиция еще не совсем разошлась с позицией рассказчика, но отчасти подготовлена та перемена, которая произойдет в последней фразе.
Расхожие образцы романтического мышления и романтической фразеологии вновь явились в антитезе «дерзких мечтаний» и «низменной буколической жизни». Но сама антитеза — в той форме, какую она приняла у Гоголя, — далеко не из общепринятых стереотипов романтизма как литературного течения гоголевской эпохи и как определенного типа общественного и индивидуального сознания. Отрешаясь — по разным причинам и в разных планах — от какой-либо сферы действительности, романтик склонен видеть в ней низменную жизнь, а противостоящие ей мечты считать возвышенными; это один из стандартов романтического мышления. Но уже не столь обязательно, чтобы мечты были дерзки или чтобы, по крайней мере, мыслилось, что они таковы. Еще менее обязательно отождествление низменной жизни с буколической, реабилитирующее в известной мере низменную жизнь, снимающее с нее печать бесспорного осуждения. Антитеза возникла не в следовании заданному образцу, а образована свободным, даже своевольным обращением с теми понятиями и словами, которые предоставлены нормами романтического осмысления жизни. Стало быть, в антитезе, формулируемой рассказчиком, художническая индивидуальность Гоголя сказалась столь же заведомо, как и в фразе о «живописных домиках». Но авторская воля выразилась также и в возникшем помимо намерений рассказчика бытовом коррективе к антитезе. Авторская субъективность, которую столь ценил в Гоголе Белинский, оказалась, таким образом, неравнозначна субъективности рассказчика.
Заинтересовавшая нас антитеза была в свое время воплощена в сюжете «Ганца Кюхельгартена»: героя юношеской идиллии дерзкие мечтания уводили прочь от жизни, которая была изображена как буколическая и оценена как низменная, а возвращение к буколической жизни означало отказ от дерзких мечтаний. И если в идиллии нет той точной формулы противопоставления, как в повести, то дело не только в неразвитости мастерства начинающего художника. В «Ганце Кюхельгартене» автор смотрел на антитезу так же, как герой: с точки зрения автора идиллии, жизненная программа героя вполне истинно объясняется тем, как сам герой ее осознаёт. Антитеза в идиллии ничем не поверяется; на ней строится взгляд на вещи, а сама она не становится предметом художественного исследования. Поэтому нет и настоятельной нужды в завершенной формулировке. Слияние авторской концепции с миропониманием героя в «Ганце Кюхельгартене» отвечает не столько нормам романтизма (вообще-то культивировавшего такое слияние, но не всегда), сколько закономерностям литературной вторичности: герой осмысливает жизнь в ограниченном наборе категорий, извлеченных из литературы, автор считает такое осмысление безупречно истинным. В «Старосветских помещиках» антитеза остается для рассказчика основой самооценки и взгляда на жизнь, между тем как автор, передоверивший рассказчику первое лицо, показывает — невидимо для рассказчика, — какими житейскими условиями порождена та же антитеза. При этом даже в самый момент возникновения антитезы системы сознания автора и рассказчика частью совпадают (в самооценке рассказчика сказалась и художническая индивидуальность Гоголя), а частично расходятся до противостояния.[32]
По мысли Г. А. Гуковского, рассказчик в «Старосветских помещиках» представитель «мира зла», «ада. современности»; он «отравлен той злой жизнью, которая воплощена для Гоголя в городе, столице, Петербурге», но «оттуда, из мира зла», он «всей душой тянется к утраченному миру идиллии», «в нем, в рассказчике, явна непобедимость начала добра в человеке, и она-то и создала всю повесть об украинских Филемоне и Бавкиде».[33] В мире зла, обступившем со всех сторон имение «двух старичков», господствуют чиновные и карьерные отношения с бездушной всеобщей регламентацией. Сущность регламентации для Гоголя в том, что мнимые, призрачные ценности и лишенные смысла взаимоотношения подчиняют себе практическое поведение человека и его душевный мир. Регламентация придает пустоте внешнюю значительность. Действительность, основанная на одном лишь регламенте, призрачна, ее нормы не оправданы никакими внутренними основаниями и потому легко, самопроизвольно и постоянно обращают жизнь в фантастический гротеск. Этот взгляд широко развит в пяти петербургских повестях, но присутствует уже в «Старосветских помещиках», усиливаясь в конце повести. Губительные перемены, постигшие мирный уголок после смерти Афанасия Ивановича, рисуются как вторжение бессмысленной и самодовлеющей регламентации; вершина ее — особенный номер, который наследник имения «приколотил к каждой избе». Наследник, бывший поначалу «страшным реформатором», оказывается мнимым владельцем: «имение через шесть месяцев взято было в опеку».[34] Впрочем, и опека мнимая: она только и сделала, что «перевела в непродолжительное время всех кур и все яйца», а наследник превращается также и в мнимого покупщика — «до сих пор ездит по всем ярмаркам в Малороссии; тщательно осведомляется и применивается о ценах на разные большие произведения, продающиеся оптом», но покупает безделушки не дороже рубля. Стремительность, с которою обнаруживается призрачная суть целых сфер поведения людей, предвосхищает поэтику «Мертвых душ»; действия наследника на ярмарках сродни мечтам Манилова о мосте и о бельведере, откуда можно видеть Москву, хвастовству Ноздрева и многому другому в поэме.
Надо ли говорить о том, что гоголевский приговор — во всем его объеме, в контексте всего творчества писателя — адресован отношениям крепостничества и чиновнической государственности. Показательно, что в заключительной фразе «Старосветских помещиков» повествование выведено в длящееся настоящее время («до сих пор ездит»); черты мнимого существования характерны, по Гоголю, для его современности. Печатью гоголевской современности (современный строй понятий, фразеология) отмечена и антитеза, утверждающая ценность «дерзких мечтаний»; современна и биография рассказчика. Она находится в полном согласии с нормами той регламентированной действительности, которая окружила мир старосветских помещиков, с тем чтобы вскоре его поглотить. Фразеология тоже могла бы не «ссорить» человека с этим кругом действительности: обыкновения чиновничьего мира не возбраняли романтической позы и фразы. Люди, поглощенные вожделениями по части чинов и окладов, с охотою говорили и думали, что ими движут дерзкие, пылкие и т. п. мечтания. В гоголевской повести, однако, такое предположение не вступает в силу: отношение рассказчика к героям препятствует этому.
32
В творчестве Гоголя формируется принцип реалистической поэтики, о котором пишет Б. О. Корман: в реалистическом произведении представлено больше различных систем сознания, чем субъектов речи, в дореалистических методах существовало обратное соотношение (см.: Корман Б. О. Чужое сознание в лирике и проблема субъектной организации реалистического произведения. — «Известия АН СССР, серия литературы и языка», 1973, т. XXXII, вып. 3, с. 209–222).
34
Афанасий Иванович тоже не занимался хозяйством, и оно шло само собою, даже «страшные хищения казались вовсе незаметными в их хозяйстве». Наследник потому и привел имение в совершенный упадок, что захотел наложить на него нелепый регламент.