Что было у них в мыслях? Наивность или трусливая хитрость? Или понятие о совершенном преступлении было за пределом их разума?
Остальные считали себя невиноватыми, так же, как и я. Кого взяли за неосторожно оброненное слово, кого обвиняли в расхищении государственной собственности.
В камере со мной оказался один из политиков, который был арестован в 1937 году и получивший десять лет лагерей. Он вышел на свободу год назад, а теперь был арестован повторно.
Он старался обучить нас порядкам в лагере, всему, что знал сам. Он часто смотрел в стену и с грустью говорил:
— От судьбы видимо мне никуда не уйти. Моя жизнь вся пошла наперекосяк, загублена безвозвратно, но зато семья моя хоть уцелела. Еще в тридцать седьмом, после ареста, я упросил жену отказаться от меня, и поэтому ее не коснулись репрессии и моих детей не тронули. Я недавно видел их, они уже выросли. Не хочу, что бы они повторили мою жизнь…
Я по неопытности считал, что единственная возможная моя вина — это отсутствие документов. Самое большое, на что я мог рассчитывать — это два года тюрьмы общего режима. Это мне доходчиво объяснили. В лучшем случае — отделаться административным штрафом за утерю документа. Я немного приободрился и надеялся лишь на чудо, которое поможет мне выйти из тюрьмы. Но чудеса происходят очень редко, и видимо мне было не суждено стать очевидцем одного из них.
30 декабря 1949 года. 10 часов 28 минут по местному времени.
Оперчасть Читинской тюрьмы.
Дверь громыхнула.
— Рабер! На выход.
Я помедлил. Не сразу понял, что выкрикивают меня.
— Рабер есть? На выход!
— Тут. Эвон на нарах сидит, — выкрикнул кто-то из зэка.
Я нехотя поднялся и вышел из камеры. Меня отвели на первый допрос. Он был томительно долог и бестолков.
Я стоял в кабинете следователя уже третий час. Милицейский лейтенант невысокого роста, фамилию которого я никогда не узнал, бегал вокруг меня и допрашивал, пересыпая свою речь виртуозными матерными выражениями, которые я не считаю нужным приводить. Знаю только, что эти крепкие словечки были из большого морского загиба флотских боцманов, который мало где сохранился в СССР с девятнадцатого века.
— Ты, значит, готовил контрреволюционный заговор, с целью убийства товарища Сталина? — лейтенант как бесноватый подскочил ко мне.
— Ничего подобного, гражданин начальник, — отвечал я, переступая с одной ноги на другую. — Зачем мне нужно убивать вождя трудового народа и мирового пролетариата?
— Ты не уходи от ответа, грязная вонючая свинья! — орал следователь. — Кто твои сообщники? Говори, сволочь!
— Нет у меня никаких сообщников! — я стоял на своем.
— Как это нет? — все больше свирепел этот лейтенант-недомерок. — А кочегар Веркин? А артельный рабочий Блудов? Разве не собирались вы вместе, с целью подготовки восстания?
— Какое восстание? — я ошалело хлопал глазами. — Не знаю я этих людей. Мы незнакомы.
— А у нас имеются сведения, что вы знаете этих людей!
— Кто вам сказал такую чушь, гражданин начальник?
— Кочегар Веркин и артельный рабочий Блудов признались, что знают вас!
— Очень может быть, но только я их не знаю! Кто это такие?
— Не твое собачье дело! — злился лейтенант. — Смотри мне в глаза! Сознавайся! Что щуришься, грязный еврей?
— Не сознаюсь! — внутри меня все кипело, но я как-то умудрялся сдерживать себя, чтобы не задушить этого распоясавшегося говоруна. — Мне не в чем сознаваться! И вовсе незачем незаслуженно оскорблять мою нацию. Я не грязнее других! Если хотите знать, мы, евреи вовсе не заговорщики, мы — люди, мы — жертвы немецкого фашизма!
— Ах, вот как ты запел? Жертву фашизма из себя строишь? Я тебе покажу кузькину мать! Ты мне все расскажешь, как вы хотели устроить мировой заговор сионизма, сучье вымя! Будешь говорить, паскуда?
— Буду, — зло ответил я. — Но заявляю, что ни в каком сионистском заговоре я не участвовал!
— А в каком участвовал?
— Ни в каком!
— Сколько тебе заплатили, Иуда? — вопросы следователя, который кружился вокруг меня как шмель, сыпались на меня.