Выбрать главу

— А почему?

— Понимаешь, он перевоз держал, а деньги отдавал людям. Дурачок, святой он! Этот монастырь его… (— из-за леска выглядывал пятилуковичный собор, раскрашенный, как веселая кустарная игрушка). — Опять не поняла? Вот дура…

— Я не дура.

— А ты понимай: он помер, а елочка осталась замест него.

— Ну?

— Все! — Митя тряхнул головой, стриженой в мужицкую скобку. — Ты не ерепенься, ты девчонка!

Первая размолвка была недолгая. Едва сошли с моста, она сама коснулась его руки в знак примиренья… На другое утро они сходили на заветное место за цветами. В продолжение всего лета они встречались каждый ведреный день. Гибкая и проворная, она быстро переняла митину науку: лазать по деревьям, делать пищалки, ловить руками раков в затоне, когда те вылезали греться на тину, ловить кузнечиков и просить у них дегтю. Каждодневно они обегали свои владенья; босые их ноги не оставляли на траве следов. Северной границей их владении была Совина гора, непролазные ее подступы. Слева — поле колючей травы, справа — родниковая и шустрая Бикань, кудемина падчерица и соперница. На юг они не ходили дальше оврага, где видели однажды, пробегая мимо, оборванного человека. Маша уверяла, будто рядом с оборванцем стояла высокая горка золота, а Митя взволнованно вспомнил, что там же валялся и нож, весь в крови. — Тем сладостней было преступить когда-нибудь запрет темного оврага…

Осенью Маша уезжала, оставляя Митю в тоске по теплым дням. Зиму заполняло ученье. Едва же задувал аксиньин сквозняк, Митя даже в непогоду подстерегал ее на мосту, и она не обманула его ожиданий ни разу. А время шло не медленней бешеной Кудемы. Тесна стала Мите васильковая рубаха. Уже не все время проводили они в беготне, а часть сидели, прижавшись друг к другу и односложно переговариваясь. Митино признание, что у него была сестра, которую любил, Маша встретила с холодком недетской ревности. Детская игра приобретала новое значение, чудесное и путающее. Нечаянный митин поцелуй напугал, но не обидел Машу. Тонкий зной лился в тот вечер с неба, и ничтожная ромашка одуряла запахом, как целая копна… Маша убежала от него, и он не придумал ни одного слова, которым бы остановить ее. Четыре дня она не приходила, а в пятый, встретясь, как бы случайно, они сошли вместе в заветный овраг и гуляли там, мучительно изживая детские страхи. Ничего здесь не было — одно лишь конское кладбище, заросшее конским же щавелем. Мирные лошадиные кости отдыхали среди семейственных кучкастых трав… Они обошли овраг, расширяя круг своих владений, но как сузились их детские просторы в этот вечер! И невидимая кукушка в обагренной закатом листве бесстрастно отсчитывала остатные дни их дружбы.

Наступал у них тот возраст, когда тоскует и мечется душа в поисках подобного себе. Неизведанное томление пролилось в их сознание. Повторялось извечное: им становилось стыдно самих себя. Нестерпимым бременем ощущала она свою распускающуюся красу; его несказанно тяготили нищенские его лохмотья. В обостренной худобе митина лица, освещаемой изредка короткими вспышками зрачков, Маша угадывала опасность для себя. Гроза назрела, и набухшая туча жаждала освободиться от этого сокровища. Вдруг Маша уехала. Ее вызвал отец, чтобы устроить в земскую школу, открывшуюся в Рогове стараниями соседнего помещика Манюкина.

В следующем мае Митя опять пришел на мост и ждал долго, но никого не было. Пошел дождь, но Митя не уходил. В тот день ему стало шестнадцать; он был в новых сапогах и рубашке, а в кармане стискивал потной рукой маленький подарок для подруги. Деньги на его покупку он сам заработал в артели, чинившей векшинский участок пути, заработал под холодными дождями осени. Ему стоило большого труда упросить подрядчика, поджарого человека в сибирке, принять его на работу. Подрядчик выдался звероватый, любил толком обидеть человека, и порою Митя крепко закусывал губы, чтобы не ударить его в рыжие усы. Треть заработанных денег он отдал в дом, а на вторую треть купил себе рубашек. Сам Дочкин до поту вертел перед Митей цветные сатины и ластики, пока не зарябило у обоих в глазах.

— Эх, ластик-то хорош: прямо хоть к стенке ставь, такой твердый! — расхваливал торгаш, свирепо разминая товар и даже пробуя на зуб к искушению Мити.

Митя выбрал черное, самое цветное… И на последнюю треть купил у Дочкина тоненькое колечко. В низкопробном золоте его тихонечко грустила крохотная капелька бирюзы. В подарок этот он вложил всю свою нарождающуюся нежность, но Маша не пришла. Промокший и оголодавший, он вернулся домой.

Лишь через полтора года он встретился с ней опять и она его узнала. Жарким вечером, усталый и чумазый (— Митя поступил обтирщиком, на пятнадцать рублей —), он возвращался домой из мастерских, а она, блистая тревожной своей красой, шла на прогулку, с книжкой и зонтиком: паровозный мастер Доломанов желал, чтоб все видели, как он почитает дочь. Она позвала его по имени и, обрадованная, сделала несколько шагом к нему, а Митя отвернулся в сторону. Накануне он узнал, что за ней ухаживают трое: начальник станции Соколовский, табельщик Елдюков и демятинский поп, максимкин сын и сам Максим, прославивший себя в округе еще в бытность ничем. Четвертым стать Митя не захотел, да он и недолго задержался в Рогове. Не ужившись с Доломановым (и тут не обошлось без неприятностей), он перешел в мастерские Муромского узла. Природная одаренность и неуспокоенность, проявившиеся тотчас по соприкосновении с жизнью, были причиной тому, что он не остался и там, а неизменно подвигался к Уралу. Доходили слухи, будто, проездив на паровозе установленные восемнадцать тысяч верст, он стал, наконец, помощником машиниста: на том и заглохли вести о нем. Фирсов приурочивает к этому времени знакомство Векшина с политическими партиями. Митя покинул Рогово навсегда, и след его затерялся. Его забыли, и только Маша, злая Маша Доломанова, не забывала его никогда.

А уже подползал к ней пятый, которому суждено было стать самым удачливым.

XII

Все трое, а четвертым Федор Игнатьич с пропойным братцем, который в счет не идет, объединились в сообщество, построенное на общей привязанности к банным утехам. Неизвестно, что побудило старого Доломанова соорудить себе это банное капище, по определению демятинского попа. Не страдал старик ни винным, ни душевным недугом, и вдруг, когда заневестилась дочь, ухнул все сбережения на постройку бани в черте огорода. Маша, однако, вздумала было отговаривать (— не безумничай, старик! — сказала она), но Федор Игнатьич кричал ей о сорока годах беспросветного труда и топал на нее ногами.

До той поры иные мылись в корытах, иные лазили париться в русские печи, иные же не мылись от лета до лета, копя грязь и мыло до поры, когда потеплеют чуть-чуть крутые воды Кудемы. Не оттого, что не умещался ни в корыте, ни в печи, принялся Доломанов за возведение капища: замучили старика страхи. В тот год тетя Паша получила, наконец, место в богадельне. Простившись с племянниками, она вышла с узелочком, но присела на приступочку крыльца и умерла. Смерть эта так потрясла Доломанова, что он на некоторое время перестал даже ссориться с братом. Так прошел месяц раздумий. Проснувшись однажды ночью, Федор Игнатьич достал из кармана серебряный рубль… Когда-то он без труда проделывал этот фокус на забаву подгулявших приятелей: брал монету на кукиш и двумя сильнейшими нажимами сгибал пополам.

Теперь он снова попытался, но монета не гнулась.

— Разучился, старый дурак… — шептал он весь в поту, а сердце колотилось злобно и учащенно. И опять он жал монету в корявом, черном, как тиски, кулаке, жал рывком и хитростью, не было утешения черным думам. Тогда он зажег лампу и, сидя на кровати, разглядывал свой молотообразный кулак: все было прежнее, но недуг сидел внутри. Он изменил ему в последнем испытании, доломановский кулак, средоточие жизненной его силы. Всю ночь промытарился он без сна, а утром ходил мириться с семьей демятинского попа. Обедал он у Соколовского, а вечером просидел у Елдюкова, испытующе посматривая, как тот составлял списки рабочих на получение жалованья.

«Дурак, — мысленно ехидничал Доломанов, — ты думаешь, что для этого и живешь?» Он просидел долго, страшась возвращения к своей скрипучей, бессонной кровати.