Выбрать главу

Только этой минуты она и ждала:

— Толком, наконец, заговорил! Ладно… Ты жил в Рогове через четыре дома от меня. Спрашиваю: почему ты не пришел ко мне? Спрашиваю: почему не откликнулся, когда я позвала тебя? Отвечай, или я вот кину в тебя… Чумазый, скажешь, был? Враки!.. Ведь ты один у меня в целом свете был, Митенька… (— Она вся вытянулась в его сторону, — как струна, натянутая до предельного звука. — ) Разве попусту поцеловала я тебя у Кудемы? Разве могу я что-нибудь попусту? Ты ушел из Рогова, не попрощавшись… а ведь что я сделала для тебя: меня, небось, проклял за это отец! Ты боролся, воевал… почему не позвал меня с собою? За что бросил меня трем этим… — она произнесла грубое, точное слово. — Не чуял, как вслед тебе Маша Доломанова глядела? (— Струна все натягивалась, утончалась, переходя в высокий и опасный звук. — ) Тебя в мастерских любили: буйный малый, герой за рабочий класс. Ты никого не обижал, ты уважал человека… Правда, ты сумел вытолкать в шею и ударить главного мастера, старика… почти инвалида! И я, дочь его, ходила к тебе ночью предупреждать. Конечно, из классовых побуждений ты его хватил! Что ж, и от меня по классовым соображениям отрекся тогда? Герой, ты врешь! (— Удивительно, поцарапай героя, и такая из него дрянь ползет…) Ты любил меня, милый, и любишь… Для чего ты Саньку подсылал узнавать обо мне? Вы все у меня вот в этом кулаке… от всех вас держу ключики… Закину их к чорту, и не раскроешься никогда. Тебе стыдно меня было? С Машкой Доломановой гулять — позор, униженье, даже предательство? Почему вы все, теперешние, стыдитесь красоты, чувства, души своей стыдитесь? Почему вам хочется чуть ли и брови не обрить, и одеться побродяжистей в этакий промусоленный френчик о трех пуговках? Кому подражаете? Ах, да что же это я! Ведь тебя выгнали… я и забыла. — Она искусно разыграла минуту, но голос ее хрустнул, как раздавливаемое стекло. — Трехрублевая любовь!.. А колечко-то все хранишь, небось? С изумрудиком или просто так? В ячейке увидели бы, — выкинули бы и тебя, и твое колечко! — Тысячью жал колола она его, и каждое приносило обидную, пронизывающую боль; но Митька молчал, глядя ей в лоб, где как бы перебегали молнии. — Кем ты был, а вот идешь с Аггеем на погиблое дело… пулю зарабатывать идешь. Нет, мне не нужно твое колечко, я нынче аггейкина. И Манька Столярова, по кличке Вьюгá, вот кто. (— Как, разве ты не знал? Да, венчалась, и ладан не дымил, а огнем горел! — солгала она и сама не заметила своей лжи, ибо верила в нее.) Теперь ты понимаешь, как крепко ты отдал меня ему? За все это, за то, что изо рту у него пахло трупом, когда я в тот раз (в первый и последний раз! — опять солгала она) целовалась с ним, я еще посмеюсь над тобой, Митя. Э-эх, скажу, герой, где ж твое геройство? — Речь свою, начав шопотом, она кончила без всякой боязни, что и до кухни дойдут неумеренные ее признанья.

Комната была жарко натоплена. С опущенными от ожесточенной терпеливости глазами, Митька подошел к окну. Вдруг его позвали сзади по имени, робко, даже нежно, но он не обернулся. В предночном мраке за окном скудно светились чужие окна и выбегали первые звезды. Дыбилось над городом обычное мутное зарево, расталкивающее страхи подступающей ночи. Он обернулся, когда Аггей внес крохотный самовар, держа его в растопыренных пальцах, как гармошку. И опять Митька стал свидетелем чудовищной воли Вьюгù. Она коротко взглянула Аггею в лицо, безмолвно благодаря и, может быть, обещая награду. Митьке померещилось даже, что она шепнула на ухо Аггею какой-то смутительный вздор, и тогда внутри его скользнула странная, тоненькая боль. Она коснулась и пропала, но ожог ее было б не залечить даже и новым счастьем.

Гостевать у Аггея не было в его намерениях. Он решительно отказался от чая с баранками и варенья в низких баночках. Аггей рассказал о планах подготовляемого дела, но ослепший аггеев разум увял давным-давно: искры искусства вовсе не оставалось в нем. К намеченной цели он шел лишь через мокроту и ужас. А дело было не очень сложное: предстояло выпотрошить медведя в акционерном обществе, ведавшем некой второстепенной отраслью народного хозяйства. Но словам подводчика, счетовода того же учрежденья, медведь был толстый, добрый и жирный. Тот же счетовод, рискнувший на такое предприятие для сокрытия растрата, дал сведенья об охране дома, о количестве и расположении сигнальных звонков.

После Аггея стал говорить Митька, и тотчас стало ясно, что все произойдет по митькиному плану. Сопя, Аггей ссасывал с блюдечка чай вприкуску. Вьюгá внимательно следила за развитием плана. Впрочем, ее интересовало в равной мере и пятно на рукаве, как будто опасалась она, что с платья просочится аггейкино прикосновение на ее сильное и смуглое плечо. Вскоре она совсем ушла.

XVII

Изо всей квартиры номер восемь самым примечательным в зоологическом отношении был, конечно, Петр Горбидоныч Чикилев, человек с подлецой, по выражению Фирсова, чему причиной, как ни странно, были весьма короткие его ножки: чтоб сделать пустяшный шаг, требовалось ему переступить сотню очень мелких, неизвестных другому порожков. Как-то, например, случалось, что никогда не болел он по-настоящему, но постоянно недомогал. Никогда не испытывал горя, но огорчением был отмечен всякий день его. Да и на службе великими и темными трудами достигал он начальнического расположения, хотя там и ценили его способности по выжиманию недоимок. «Могу даже с неодушевленного предмета!» — пришучивал он иногда. На его мутно-зеленой груди всегда висело множество жестяных жетонов, в знак благонамеренности. Ежевечерне он вычитывал несколько строк на политграмоты и заучивал наизусть, стремясь достигнуть с помощью этого высших степеней. Хитряга, он кропотливо высверливал себе норку в новой жизни, как когда-то и в старой (— в прежние времена был он представлен к Анне, каковой не получил по причинам революции). Уже состоял он председателем домового комитета, достаточное для мелкого человека отличие, но все еще подвигалась вперед его житейская карьера.

Замыслив жениться, Петр Горбидоныч наткнулся сразу на неодолимое препятствие: Манюкин. Не рискуя крупно прижать сожителя, он уязвлял его по мелочам. Митька слышал, как Чикилев язвительно докладывал домоуправлению о необходимости повышения манюкинских плат. И действительно, достаток Сергея Аммоныча был чрезмерен: он выпивал, купил нахально новые штиблеты, варил, наконец, однажды на примусе цветную капусту, каковой факт Чикилев собственнолично наблюдал, заглянув украдкой в алюминиевую кастрюльку сожителя.

— Дорогой Петр Горбидоныч, я толст, а толстым вредно раздражаться… ибо тогда они могут сделать нехорошо, — молитвенно шептал Манюкин, когда бывал пьян, искренен и смирен. — Не доводите меня до крайности, чтоб не забыл я, кто я есть. Не сожимайте беспредельно, а дайте щелку для дыханья. Не о деньгах плачу, ибо все равно нечем мне уплатить ваших налогов. О том плачу, что теряю человечность, а взамен приобретаю скотство…

— Не противьтесь, гражданин, декрету! — уничтожающе фыркал Чикилев и крутил ус. — Приду и опишу ваш примус. Могу и выселить… Мой совет, по искренству, поступайте на службу и переходите в общежитие.

— Не примут меня, я же бывший… — утончался манюкинский голос. Сам он протягивал при этом руку к пуговке на чикилевском френче, но тот неподкупно отстранял заискивающую руку. — Верчусь, и в скором времени могу соскочить с оси. Кроме того, я могу вас укусить… приду, наскочу и откушу, например, ухо.

— Не отступлюсь, а стану биться! — чуть бледнея приотступил Чикилев. — Закон стоит на-страже моего уха. Но я хочу по совести… А вдруг я женюсь, вследствие чего родится ребенок? (— Характерно, я не хочу дюжину разводить, но одного для интересу и продолжения природы очень любопытно!) В ваш угол солнца больше падает, чем в мой, а для ребенка, заметьте, солнце необходимо, как ласка матери-с! Понимаете теперь смысл борьбы моей?