Бережно, словно святыню, приняв зуб левой рукой, а правой продолжая держаться за щеку, Егорыч замер, прислушивался к ощущениям. Медленно, медленно стала брезжить на его лице улыбка облегчения.
— Петрович! — крикнул он. — Андреич! Ефимовна!
Они, видно, разделись в прихожей, были без пальто, без шапок. Петрович — мужчина ничем не примечательной наружности, худой, невысокий. Андреич — наоборот — напоминал розу, которая расцвела зимой. Полный, с алыми, сочными губами, со свежей, как младенческая попка, лысиной, украшенной несколькими русыми пружинками. За плечом у него висела гармонь. Ефимовна все почему-то куксилась, хмурилась… Явного недовольства не выражала, не решалась.
— Познакомьтесь, это к нам, значит, поэты прибыли. Писатели. Из самой Москвы!
Стали жать друг дружке руки, называть себя.
— Ефимовна, магазин закрыла?
— Опечатала. Ровно в три. Рабочий день сегодня короткий. Постирать собиралась…
— Как опечатала, так и распечатаешь!
Оделись, вышли и, держась за шапки, как бы не унесло их ветром, протоптанной в сугробах стежкой добрели до темного, стоявшего особняком дома. Неразборчиво что-то бормоча, Ефимовна загремела ключами, засовом. Распахнулась дверь, вспыхнуло электричество. Гостям открылся застигнутый врасплох непритязательный мир сельмага, где жестяные, вставленные одно в другое ведра уживались рядом с отрезами ситца и драпа, а новенькие, чуть заржавленные заступы соседствовали с телевизорами и радиолами. Здесь были электрические лампочки в гофрированных картонных коробочках и стекла для керосиновых ламп, гвозди и стереофонические пластинки, подсолнечное масло и масло машинное, пестрые детские книжки, почтовые конверты, спички, сигареты и противозачаточные средства…
На середину помещения вытащили шаткий стол, уставили его разнообразными консервами, положили три круга колбасы, пяток селедок, парочку кирпичей черного хлеба, сняли с полок несколько разноцветных бутылок… И началось пиршество. Все ели и пили. Семеныч только ел, не пил — в связи с тем, что был за рулем. А Егорыч, согласно предписанию врача, не пил и не ел. Между тем гости с таким аппетитом уписывали колбасу, Андреич с Петровичем и Ефимовна так аккуратно наполняли их стаканы не забывая и о своих собственных, что председатель стал поглядывать на часы: долго ли ему еще поститься? Однако гостеприимство есть гостеприимство.
— Вы к нам летом приезжайте, — басил Егорыч, — или, еще лучше, под осень. Тогда и огурчики на столе будут, рыбкой свежей, дичью вас угостим. Места у нас неплохие, речек много, озера. Утка за лето жирная делается, тяжелая. Взлетит и долго подняться не может, лапками воды касается, а крыльями — неба. На воде от лапок след, а от крыльев в небе — нет… — он удивленно заморгал, мысленно повторяя только что произнесенную фразу.
(Твердохлебова и Огарков — с не меньшим удивлением — тоже повторили ее мысленно).
— Стихи у вас получились, — сказала Луиза Николаевна.
Председатель смутился, покраснел.
— Андреич! Петрович! Вы сюда что, есть пришли? — спросил он сердито. — Ефимовна, я вижу, и ты дорвалась! Не нанюхалась разве за день?
— Так день-то нынче короткий был! — ответила заметно повеселевшая продавщица.
— Сейчас, Егорыч, — стал налаживать свой инструмент лысый кудряш, — все пропью, гармонь оставлю! — заверил он.
Петрович тоже приготовился, вытер ладонью губы.
С удовольствием наблюдая за приготовлениями хозяев, Виталий подумал, что давно уже не было ему так хорошо, так уютно. Похохатывая над каждым метким словцом хозяев, он то и дело посматривал на Твердохлебову, не жалеет ли она об оставшейся недописанной той самой тетрадке. Нет, кажется, и ей хорошо, не жалеет…
Заиграла гармонь.
с замечательной удалью провизжала Ефимовна.
в тон ей провизжал Петрович.
Ефимовна:
Петрович:
Тут в дверь магазина кто-то требовательно застучал. Должно быть, сапогом.
— Ну вот, — ахнула продавщица. — Я же говорила!
Поднялся Егорыч.
— Кто? — крикнул он, подойдя к двери.
— Я!
— Кто — я? Михалыч, что ли?
— Ну!
— Чего тебе?
— Чего-чего… Того же, что и тебе! Знаешь, как промерз в поле?