Богатеи миллионщики строили на свои деньги церкви с золочеными куполами. На свои же, к чести Российской Империи, везли в Лондон и Париж продукцию фабрик и заводов. На средства купцов мостили и освещали улицы, прокладывали водопровод и укрывали гранитным панцирем зыбкие берега Невы. И все равно их считали людьми… нет, даже не второго — третьего сорта. Где-то между дикими киргизами и африканскими неграми.
Особенно чудно все это выглядело в столице. Санкт-Петербург рос исполинскими темпами, и к семидесятому году считался уже четвертым по величине городом Европы. Но вот тут нужно кое-что уточнить. Дело в том, что, не смотря на растущее население, в городе на Неве было куда меньше горожан, чем говорили о том сухие строки статистики. Огромная, не меньше трети, часть жителей были переехавшими в город крестьянами. Ими и продолжали себя считать. И мечтали поднакопить денег и вернуться на «спокой» в родные места и местечки.
Эти люди работали на заводах, разгружали здоровенные баржи и подтаскивали кирпич на стройках. Они мели мостовые от мусора, вывозили нечистоты и обихаживали ломовых лошадей в купеческих конюшнях. Но горожанами не были.
А раз они сами считали себя людьми в Петербурге временными, соответственно, для них не строили особенные кварталы, или еще какие-нибудь слободки. Селились городские крестьяне в тех же самых доходных домах, что и все остальные обитатели людского муравейника. Нет, ну понятно, именитые купчины вроде Елисеевых или Громовых, обретались в специально для них построенных особняках. А вот те, что помельче — простые лавочники, трактирщики и иже с ними — в рядовых многоэтажках.
В Санкт-Петербурге процветали социальные джунгли, с их вертикальным расслоением видов. Внизу, на первом, ближе к парадным, или даже на парадном бель-этаже, с окнами на улицу мог снимать многокомнатные апартаменты какой-нибудь гвардейский генерал. Выше — средней руки чиновник. Еще выше лавочник, а вот под самой крышей или в «смотрящих» во двор флигелях — уже бедные студенты и городские крестьяне. И все эти «уровни» практически между собой не общались. Генерал мог, от широты душевной, дать на водку рубль какому-нибудь дворнику, выходцу из Псковской губернии, но побрезговал бы даже кивнуть лавочнику. Такие вот чудеса.
Мне нужна была буржуазия. Не как презираемое купеческое сословие, а как политически активная сила. Как потребители отечественных товаров. Как альтернатива зажравшемуся и развратившемуся дворянству. Прослойка, способная принять мои, к сожалению, чрезмерно еще прогрессивные социальные идеи.
Я хотел, чтоб крестьяне стали… ну если и не богатыми, так хотя бы зажиточными. Чтоб это, самое сейчас массовое сословие, смогло, наконец, перестать выживать, и начало жить. Пить чай с сахаром, одевать жен в ситцы и шелка, и отдавать детей учиться в школы. Только дворянам эти мои устремления были вовсе не понятны. В их понимании смысл существования крестьян — работать на благо помещика. Все. Что крестьяне едят, из каких доходов платят подати и как справляются с недородами — никого, по большому счету, не интересовало. В крайнем случае, всегда можно было пригнать батальон солдат, и выбить из непокорного быдла недоимки. Крепостное право напрочь выбило из голов высокородных идею пряника, оставив только кнут.
У купцов и хоть сколько-нибудь задумавшихся о будущем промышленников подход был совершенно иной. Оно конечно — земледельцы или рабочие воспринимались ими не как такие же люди с такими же потребностями, а скорее как средство производства. Как некий живой плуг или пила. Однако же, привыкшие считать деньгу в мошне, были вынуждены заботиться о сохранности «плугов и пил». Помнится в Томске, когда мы проводили первые аукционы концессий или давали дозволения на устройства новых заводов и фабрик, нами ставилось условия по социальной поддержке рабочих. Страхование жизни и здоровья, ограничения по длительности рабочего дня и минимального размера оплаты труда. И концессионеры были вынуждены соблюдать эти требования. Но там, в Сибири, совсем другая демографическая ситуация. Там послабления для работного люда могли быть оправданы дефицитом человеческого ресурса. Рабочий всегда мог плюнуть, простите, в харю жадному фабриканту, и уйти к другому.
В России людей было много. И не просто много, а слишком много. Программа переселения, конечно, чуточку меняла ситуацию. С другой стороны Уральских гор и жалования были выше и земли хлеборобам давали больше. С тех пор, как в шестьдесят девятом было законодательно дозволено свободно покидать деревенские общины, с целью переселения в восточную часть Империи, или по вызову руководства промышленных предприятий, по тракту в год проходило не менее двухсот тысяч человек. Вскорости ожидалось долгожданное событие — соединение железнодорожных сетей России и Сибири. И я смел надеяться, что за Урал двинет, по меньшей мере, в полтора раза большее число людей. Но даже это — «капля в море» для восьмидесяти миллионной, перенаселенной крестьянской России.