— Французские эмигранты, вынужденные после девяносто третьего года расстаться со своим революционным отечеством, — все сильнее раздражаясь, говорил Иван Алексеевич, — принесли в матушку-Россию ожесточение против монархии. А мы из любви ко всему иностранному взяли их в воспитатели к своим детям… Вот и вырастили свободомыслящих дельцов! Да что говорить! — Он махнул рукой.
Он замолчал и отхлебнул холодный красный чай.
— Назначенный диктатором восстания, Сергей Трубецкой не явился на площадь, — быстро продолжал Комаровский. — Господь милостив! — Он перекрестился. — Николай Павлович успел привести к присяге членов сената и Государственного совета…
Комаровский возвел глаза к небу и протянул Луизе Ивановне пустую чашку.
«Руссо говорит, что человек родился свободным, а между тем он повсюду в цепях, — думал Саша, слушая разглагольствования Комаровского. — Бунтовщики. Мятежники… Они хотели отмены крепостного права, свободы крестьянам. Хотели свободы, равенства, братства! Почему же отец, и сенатор, и Комаровский говорят о них с такой ненавистью?»
— Государь вынужден был отдать приказ стрелять картечью по бунтовщикам! — громко сказал Комаровский, и в комнате воцарилось молчание, словно кто-либо из присутствующих совершил неловкость. Но Комаровский продолжал как ни в чем не бывало: — К ночи восстание было задавлено, бунтовщики арестованы, их свезли в Зимний дворец…
«И вы еще называете их убийцами?!» — чуть не крикнул Саша.
Одна из свечей, догорая, замигала, погасла, и легкий душистый дымок, извиваясь, потянулся по комнате.
— Ходят слухи, — сказал сенатор, что и у нас, в Москве, сие гнусное общество пустило корни. Барона Штейнгеля называют.
— Это жена которого пансион для девиц держит? — спросила Луиза Ивановна.
— Он самый, — кивнул головой Лев Алексеевич. — Еще князя Оболенского, Кашкина…
— Страшные времена, жестокие нравы, — вздохнул Комаровский. — Покорнейше благодарю, — добавил он, принимая из рук Луизы Ивановны дымящуюся чашечку с чаем.
— А тебе, Александр, давно спать пора! — сказала Луиза Ивановна.
Спать так спать! Он молча поднялся, с грохотом отодвинул стул. Подсвечник качнулся, и по потолку побежали крылатые тени. Все обернулись к Саше.
— Спокойной ночи! — И вдруг, сам того не ожидая, громко сказал: — А вы, батюшка, еще вчера — хвастали своим вольнодумством! Кому же верить?!
Никто не успел опомниться, как он выбежал из гостиной.
2
Маленькая комната была залита мутным лунным светом, огромный черный крест — тень от оконной рамы — заполняя всю комнату, лежал на полу, на тахте, — на столе. Саша быстро зажег свечу, задернул штору, пламя загорелось тихо и ровно. Крест исчез. Саша лег на тахту. Глаза были сухие, во рту пощипывало.
Пушкин… Знает ли он, сосланный, гонимый, о восстании?
Какая тревога за Россию слышится в этих строчках! Их написал Рылеев. Они — и сенатор, и отец, и Комаровский — не достойны завязать шнурка на его башмаке!
Саша вдруг ощутил, что ненавидит и отца, и сенатора… Эта ненависть была тяжела. Он живет с ними, он любит их. Да, любит. Любит и ненавидит. Но он никогда не будет с ними. Как жить?.. Где же его друг? Неужели всю жизнь он будет только мечтать о встрече с ним? Как нужны ему сейчас надежная рука, открытое сердце, доброе слово!
А снег все идет и идет, крупный, мягкий, бесшумный… Вдруг он никогда не перестанет? Он завалит все: города и деревни. И там, в Михайловском, тоже, наверное, снег… И на площади было много снега, а на снегу убитые…
Надо было разорвать этот мучительный круг мыслей, вырваться из него. Саша потер виски, подошел к столу и, уперевшись локтями, тяжело опустился на стул.