— А малины-то нонче уродилось видимо-невидимо! — раздумчиво, нараспев сказала какая-то баба.
— Коли сорвался, господь смерти не хочет, помиловать надо было… — быстро затараторила старушка, повязанная чистым белым платочком в мелкий черный горошек. — Выходит, грех на душу взяли…
— Составляли планы, приуготовляли способы к бунту… Дин-дан-дон-дон!..
— Жаркий июль, грибов нонче, как своих ушей, не видать!
— Изменники отечества…
— Дождичка бы…
— Шелка что-то подорожали…
— Мученики…
Дон-дан, дон-дан-дон!
— Ишь, раззвонились, слова не услышишь!
Толпа гудит, шаркает множество ног, солнце печет нещадно и ярко, пот градом катится по красным возбужденным лицам, высоко плывут облака, мирные, белые, равнодушные.
Где-то позади остались Луиза Ивановна и отец. Саша идет один среди гудящей пестрой толпы, мимо старинных церквей и соборов, мимо зеленого, шумящего безмятежной листвой Тайнинского сада, по щербатой, горбатой кремлевской мостовой.
Дон-дан, дон-дан… — поют кремлевские колокола, и им откликаются все сорок сороков московских церквей: дин-дан, дан-дин-дон!
В Успенском соборе патриарх Филарет служит благодарственный очистительный молебен.
Очистительный? Да.
Благодарственный? Да.
За что благодарят?
«За ниспровержение крамолы, угрожавшей междоусобицей и бедствием государству всероссийскому, и за дарование победы благочестивейшему императору Николаю Павловичу…»
Вокруг собора на коленях стоят гвардейские офицеры, кланяются, крестятся — тоже благодарят.
— Я ненавижу тебя, — шепчет Саша. — Убийца!
Из дверей Успенского собора появляется московская знать: мужчины в орденах и лентах, дамы в длинных платьях, старухи в высоких чепцах с кружевами. Мелькнула полная и грациозная фигура сенатора, исчезла, а вон князь Феодор Степанович…
Дон-дан, бом, бим, дан-дон…
Ликуют колокола, радуются расправе над пятью лучшими сынами твоими, Россия!
С набережной раздались пушечные залпы — царь торжествует победу над мятежниками.
Толпа стремительно бросилась к набережной — смотреть, как стреляют. Она поволокла за собой Сашу, но он упирался локтями, сжимая кулаки, и продолжал шептать воспаленными, сухими губами: «Я не пойду с вами! Я не хочу! Я ненавижу твой трон, твои пушки, я презираю кровавые ваши молитвы!..»
А толпа волокла его за собой все дальше и дальше.
«Я буду бороться, всегда, вечно, до самой смерти! И Ник тоже, мы вместе… Ник, где ты?!»
Да кончится ли когда-нибудь это лето?
2
И лето кончилось. Приближался октябрь. Сегодня Ник должен вернуться в город.
Наконец-то!
Саша с утра не находил себе места. Он мысленно беседовал с другом, представляя, как они будут сидеть в тихой комнате до позднего вечера, пока не загорится в окне заветная звезда. Снова рядом, и никто им на свете больше не нужен.
Как медленно ползет часовая стрелка!
За обедом Иван Алексеевич сказал, что хочет сегодня прокатиться на Воробьевы горы.
— Последние золотые деньки… — медленно проговорил он.
Саша покраснел от досады, но промолчал. Он с надеждой поглядывал на небо: вдруг соберутся тучи, пойдет дождь и поездка не состоится? Но небо было безоблачно-ясно, день уходил хрустальный, лучезарный.
А Ника все не было.
Обнявшись, подошли они к самому краю лесистого, обрыва, взглянули вниз и замерли. Какая красота!
Уже подали коляску, и кони, пританцовывая, перебирали ногами, готовые тронуться в путь. Саша стоял на тротуаре, поджидая отца. Вдруг позади него, совсем близко раздался картавый голос Зонненберга. Саша резко повернулся и едва не столкнулся с Ником. Крепко схватившись за руки, мальчики молчали от неожиданности и счастья.
— Ты… Вы… — перебивая друг друга, твердили они. Глаза блестели, дыханье прерывалось.
— А, на городское житье перебрались, — появляясь на крыльце, сказал Иван Алексеевич. — В добрый час, в добрый час, давно пора!
Карл Иванович учтиво раскланивался.
— Сразу-то к городскому воздуху привыкнуть трудно, — с удовольствием принимая подобострастные поклоны Зонненберга, продолжал Иван Алексеевич. — Вот и пожалуйте с нами на прогулку. За зиму-то в комнатах насидимся…
Всю дорогу Карл Иванович развлекал едущих придурковатыми анекдотами, и его картавое щебетанье не смолкало ни на минуту. Иван Алексеевич, любивший все странное, питал необъяснимую симпатию к уродливому немцу и благосклонно воспринимал его болтовню.