– Это что за зверь такой? – Кажется, командор ошибочно принял за удивление мою озадаченность.
Не отстраняя рук от шумной сушилки, Льнява посмотрел на меня внимательно, очень внимательно. Что–то он прикидывал и осмыслял. Похоже было, будто он невзначай проговорился о чем–то, о чем не следовало проговариваться в присутствии несведущих ушей, и теперь соображал, как быть: посчитать утечку закрытых сведений несущественной или застрелить меня прямо здесь, в сортире, пока я не разнес новость на хвосте по всему свету.
– Вы ведь из белой стаи, верно? – наконец сказал он.
Я подтвердил – скрывать мне было нечего.
Льнява снова замолчал, додумывая, видно, недодуманную мысль.
– Ладно, пустое, – принял решение командор, голос которого стал стеклянным. – Пока это – фантазии. Однако же… пусть все останется между нами. Надеюсь, я могу на вас положиться. – И он удалился, с холодной улыбкой махнув мне на прощание рукой.
Ну вот, посадили блошку за ухо, да и чесаться не велят. Сунув мокрые ладони под сушилку, ответившую механическим урчанием и жаркой воздушной струей, я посмотрел на свое отражение в большом, до пола, зеркале, вровень с бледно–розовым кафелем вмурованном в стену. Черт! Ширинка была распахнута. Срам. Взирая на непристойного двойника, я внезапно обнаружил в голове воспоминание – давно, казалось бы, забытую встречу с лукавым старичком, читавшим у нас в институте введение в акустику. Однажды мы столкнулись с ним в институтском коридоре – мотня на его мятых брюках была расстегнута. С третьего раза поняв мой неловкий намек, старичок сказал с притворным вздохом: «Эх, голубчик, когда в доме покойник, все окна – настежь». Улыбнувшись залетевшему впопад привету памяти, я решил, что – нет, пожалуй, рано. И запер змейку.
Киношный начальник – краснорожий боров – толком про Желтого Зверя тоже ничего не сказал. Так – отговорки–шуточки. Однако взглянул недоверчиво, точно посвященный какой–нибудь закулисной, по уши погрязшей в конспирации Ложи, которому незнакомый брат (выдающий себя за такового) неверно предъявил тайный знак приветствия. Ну, что ли, не в том порядке загнул пальцы.
Плюнув на эти загадки, я отправился читать краткие выборки из Истории, которые Нестор, набив из Большой тетради в комп, по моей просьбе время от времени сбрасывал мне в планшет. Полный свод творящейся Истории Нестор пока не показывал никому. Да и в комп ее целиком не вводил, прозорливо считая бумажный носитель по–прежнему самым надежным из всех когда–либо измышленных – надежней только Розеттский камень. Да и не было его, этого полного свода, то и дело что–то прибывало. Мне же, чтобы оживить в памяти героическую картину наших будней, вполне хватало и выборок, проиллюстрированных фотографиями с мест событий, остановившими время и запечатлевшими столь дорогие мне и еще такие молодые лица. Они, эти выборки и эти фотографии, были как угли – тлеющие угли прошлых дней. И из этих углей, стоило на них подуть, в памяти вновь жарко вспыхивала История – зримо, волнующе, ярко, – весело взвившимся пламенем растопляя холодеющую с годами кровь. Ведь понемногу, капля за каплей, жизнь человека перетекает в сон: то, что еще недавно было ему по силам въяве, становится со временем – увы – возможным лишь в пространстве грезы.
Вечером я отправился в гости к Одихмантию. Выражаясь языком Нестора, у стаи там намечался «внеочередной пир», хотя никакой четко установленной очередности, помимо банных мистерий с последующим застольем, дней рождений членов стаи, Нового года, Рождества, Масленицы, Пасхи и ежегодного Дня корюшки, наши встречи не носили. Ничего не поделаешь – порой Нестор позволял себе изъясняться высокопарно. Впрочем, выспренность его была плутоватой: обыкновенно под ней, как под знатной несторовской бородой, таилась озорная улыбка. О том, что этот каприз Нестора (выспренность) не имел никакого отношения к презренной «позе мудрости», не стоит и упоминать.
Строго говоря, «внеочередным пиром» Нестор называл ритуал, с помощью которого мы призывали удачу сопутствовать нашим замыслам. Состоял он в том, что под хорошую закуску, соответствующую случаю, мы наслаждались живой водой, категорически предпочитая ее дыму отечества, звездной пыли и небу в таблетках, поскольку последние магические медиаторы размягчали внутреннюю вертикаль, так что ее можно было вязать узлами, а мы на это не могли согласиться ни при каких обстоятельствах.
Одихмантий жил в Коломне. Не сказать что близко, но с Моховой я двинулся к нему пешком. Путем крюкообразным и покатым: по Троицкой улице, через Фонтанку, вдоль Мойки, мимо Инженерного замка, Михайловского сада, Дворцовой, форсируя Невский, минуя Исаакиевскую – до самой Новой Голландии. Что поступил опрометчиво, сообразил поздно. Будь это крепкий, с легким морозцем, а не раскисший, слякотный день, вышла бы во всех смыслах прекрасная, бодрящая прогулка. Но март в Петербурге – скверная пора. Красота вокруг была сероватой и влажной, стены домов пятнал белесый налет измороси, а пройти по сырой снежной каше на тротуаре и набережной, не промочив ног, полагаю, не удалось бы даже в огалошенных пимах. Я же носил ботинки из нубука – понятна их незавидная судьба. В довершение всего шлепавший впереди меня по Алексеевской улице гимназист с ранцем уроков за плечами (занятия давным–давно закончились – где шлялся?) со всей юной дури хватил ногой по водосточной трубе, и с грохотом выскочившая из нее льдина больно саданула меня по лодыжке.