Признаться, я впервые воочию наблюдал столь буквально сбывающееся пророчество. Можно ли считать это везением? Не знаю. Видит Бог – не знаю.
Одихмантий выстрелил – бабах! Не целясь толком, торопливо, выстрелил и я – из двух стволов, как лох последний, как кулема. Отдачу «магнум» выписал что надо, похоже, я ушиб плечо. Князь, умница, бывалый зверолов, не торопился, выжидал, хотел, наверное, понять, где же у этой гадины слабинка. Еще – Рыбак… Производя паскудный, мерзкий свисторев, он крутил и крутил на своем череполоме ручку.
Желтый Зверь меж тем стоял на месте, чешуйчатый хвост с шуршанием змеился по земле – и вдруг его, страшилища, не стало. Он исчез – просто выпал из глаза, как сор, как горькая слеза. Одихмантий чертыхнулся; Князь, подняв карабин, присел у толстого ствола, словно по–прежнему считал, будто добыча не он, а тот, мерцающий черным пламенем гривы, и надо стараться его не спугнуть; Рыбак заволновался, озираясь, гадкий звук его трубы, ноющей, как больной зуб, взмыл в небеса, угрожая приличного размера ангелам. Тут белый ворон гаркнул, разгоняя морок, и мы увидели: Желтый Зверь, щетиня иглы, обсыпавшие по краям его поганую ощеренную морду, все там же, где и был. Подобно призраку, без следа рассеявшись, он вновь во всей своей пугающей телесности возник. И в этот миг – я не поверил – Брахман, наш жрец, наш провожатый, твердым шагом направился вперед, к нему. Вот так затея! Самого меня едва держали ноги…
Признаться, как только я увидел Зверя, мне показалось, что пространство как–то изменилось, приобрело иное качество – так слепой, должно быть, чувствует чередование тени и света, сменяющих друг друга на его пути, – однако более сокрушительные треволнения затмили этот мимолетный отклик чувств. Теперь же я снова ощутил каким–то потаенным, резервным органом, что мы переступили грань и оказались в пределах некоего перерожденного пространства – на вид ничто не прибавилось и не исчезло, мир в его пределах оставался вроде бы все тот же, но в чем–то все–таки уже не тот. Хотя бы потому, что тут был Желтый Зверь – возможно, причина и источник всей метаморфозы. Брахман, полагаю, понимал ситуацию лучше и действовал сообразно правилам этого зачарованного места.
Он приблизился к Желтому Зверю шагов до шести (Рыбак, забыв о своей трубе, от которой, как и от наших ружей, не было никакого толка, не отставал от Брахмана, готовый отдать за полковника живот, если не выйдет из супостата выбить душу) и, не сводя с чудища глаз, словно магнетизируя его, махнул нам понизу рукой, дескать, подтягивайся, братва. Какая доблесть! Беспримерно! Былина! Богатырская застава! Стараясь не упускать боковым зрением из вида Брахмана, Рыбака и Зверя, я огляделся. Князь встал из–за ствола и с карабином наготове осторожно, хоть и вполне решительно пошел на зов. Подчистив свой запас проклятий, Мать–Ольха тоже шагнула вперед – осанка ее была гордой, лицо тревожным, а глаза пылали так, как в те минуты, когда она намеревалась казнить очередного обормота за то, что тот преступно не оценил какое–нибудь из выстраданных ею совершенств. И потом, кто, кроме нее, мог вступиться за деревья, которым тоже от когтей чудовища досталось? Одихмантий и Нестор, переглянувшись, двинулись за ней – Одихмантий немного посерел и как–то странно улыбался (похоже, он не ожидал, что человеческая глупость выглядит именно так), Нестор же, вцепившись в лямку рюкзака, все что–то бормотал в густую шерсть роскошной бороды. Заражаясь неустрашимостью братьев, я бросил бесполезное в моих руках ружье и, едва разгибая колени, двинулся следом.
Словно исполняя ритуал, как в нашей банной мистерии, где каждому отведена особенная роль, мы, не сговариваясь, встали полукругом перед Желтым Зверем. Встали в опасной близости: до любого из нас ему – один подскок. Удивительно, то ли Брахман своей контрмагией и чародейским магнетизмом отчасти рассвирепил выродка, то ли наше нерушимое единство в тяжелый час укрепило мою волю, но чудовищный посланец уже не мог лишить меня рассудка одним своим видом. Похоже, ситуация обретала какие–то правила, существо которых я пока не понимал, но уже само подозрение о возможной предсказуемости действия давало ощущение, что финал все–таки будет определен замыслом, а не произволом. И тем не менее… И тем не менее холодный пот пробивал меня перед глыбой чудовища, от которого, действительно, отвращал не ужас смерти, а кошмарное ощущение вступления в права иного, того иного, в котором никому из нас и ничему из нашего уже не будет места. И вестником этого иного был он – воплощенный экзистенциальный ужас нашей ничтожности перед чудовищной громадой равнодушного мироздания. Я трепетал, что тут скрывать. Я ведь не Князь и уж тем более не Мать–Ольха, закаленная в борьбе с мужским миропорядком… Пред ним нельзя было не трепетать. Но в этом трепете был новый обертон, диктуемый, возможно, правилами замысла. Я говорю о забытом детском страхе: сейчас строгий учитель вызовет меня к доске, а я не знаю даже, что задавали на дом.