Выбрать главу

Пичужата за наличниками чиликали уж не обеспокоенно, а ровно и звонко, будто в сидевшем на крыльце человеке признали своего. Стуком бадьи у колодца обозначилась жизнь в соседнем дворе, кто-то покашлял за дорогой, проехала порожняя телега... Улица просыпалась.

А Алешка, наоборот, засыпал, угнездившись на приступке и подобрав к животу тяжелые свои, в древесных занозах руки.

С крыльца-то, при первом слабом алом лучике солнца, скользнувшем из-за трубы соседа Пыхова и между пихтами, как раз и взяли его, в таком вот виде, ослабнувшего, в полудреме, конные казаки, заехавшие не в ворота, а с огорода, забитого тучно многолетним бурьяном.

Комендант острога Чурпых при виде Алешки снял с сухой, в редком сивоватом ежике, своей головы фуражку и погладил ладонью сам себя по темени, потом по затылку.

— Сдержал, выходит, слово-то, — молвил он негромко и почти поощрительно, дважды обошел вокруг непокорного беглеца, все этак же приглаживая на себе ежика.

Перед кордегардией уже наготовленно били в барабан. Воздух, сотрясенный таким колебанием, кружил в себе ржавые листья, летевшие со старой, с черным шишкастым стволом березы, произрастающей из сырого распадка. Над всеми, кто был на плацу, кружили эти погубленные листья. Старик Жукин командовал лающе, он с годами в такие моменты становился строже, торжественнее.

— Взво-од!.. На пози-иции!..

Наказывали, вразумляли Алешку опять же с тем мудрым, далеко не во всех сибирских острогах соблюдаемым расчетом. Ну то есть с тем расчетом, чтобы не на смерть, не на немощь пожизненную, а чтобы бедняга все ж в силе остался, в силе, годным на новые нужные работы.

Опять же в палате у Звонницкого отлеживался, опять веселый доктор эксперименты над ним свои налаживал. Новым было на этот раз лишь то, что нарядили Алешку в чулки и в суконный колпак и в таком виде наряженного свели в кузницу, что располагалась над крутым каменным яром, за конюшнями. А в кузнице в той умелый кузнец произвел ему на ноги соответственное оборудование: четыре железных прута, сцепленных тремя кольцами, еще теплыми от горна...

«Вот, все, теперь уж никуда, отбегался», — не без печали молвил Чурпых и даже глаза себе платочком утер.

И вспомнилось тогда Алешке, спускающемуся в таком оборудовании по каменистой дороге с горы, про то, как тихим солнечным днем сидел он у себя во дворе на бревнышке, окруженный детишками, налаживал им из талинового прута свистульки, тут же была Любка, она глядела на его, Алешкину, забаву с мягкой иронией в прижмуренных от яркости света глазах...

Да было ли то все или не было?! Жена, дети — где вы? Какая теперь сила вызволит Алешку отсюда? Будет ли время, когда душа его и тело освободятся от боли и от погибельной тоски и он сможет выдохнуть: «Вот я и дома»?!

Опять пошли тянуться в глухой сутеми дни, месяцы, годы... Домой Алешка вернется только в 1917-м.

Часть вторая

И помутился свет божий

На излете августа по берегам Оешки дозревала рожь. Сел пришлый человек на край поля, разулся, засокал штанины, снова поднялся, оглядел пустой проселок и стал ходить туда-сюда по меже, прискакивать, припрыгивать, он спешил ощутить хлебную землю и напитать свое тело этим ощущением.

Межа была узкой, хомяку перескочить, и долгорослая рожь с одной полосы и с другой, клонясь, скручивалась, перевязывалась усатыми колосьями в тугие узлы. Человеку, чтобы шагать, надо было разводить, распутывать эти желтые связки, однако колосья, едва он проходил, снова клонились и снова схлестывались под набегающим теплым вольным низовым ветром.

— Ан ведь... — говорил человек себе в нос и тихо смеялся от подошвенного зуда. Он, право, забыл и о своем возрасте, и о времени; сколько прожил на свете — забыл, не помнит. И, конечно же, казался сам себе мальцом, этак-то притопывающим босоного, этак-то подпрыгивающим...

На проселке из-за буренького прихолмка выказалась телега, она, пыля, поднимая золотой просвеченный хвост, ехала вдоль светлого березового леска. В телеге был медведь с бабой, то есть не совсем медведь, а крестьянин, смахивающий ростом и грузностью на таежного великана, он сидел, сильно возвышаясь и над бабой, и над крупом лошади, сосредоточенный в самом себе. Вот он повернул голову, натянул вожжи, попридержал лошадь, рысившую под уклон, что-то бабе сказал, баба что-то ему отвечала. На толстом лице крестьянина выражение подозрительности перешло в явную озлобленность.