Выбрать главу

Поразмыслив, Тупальский, однако, не стал строить виражи возражений, не стал интересоваться, что там да как. По дороге на ближнем разъезде в поезд села еще команда, состоявшая наполовину из солдат, наполовину из казаков, а дальше, на одной из станций, к ним присоединились еще военные.

Но в Томск доехать не удалось, потому как таежный разъезд на пути оказался занят красногвардейцами, которые, обнаглев, предложили всем разоружаться — ни более ни менее, и поезд завели в тупик. До ночи вели переговоры, молоденький прапорщик и казаки выражали требование дать бой, но боя не дали, а потемну зарубили двух или трех призаснувших часовых и разбежались тайгой. Тем, значит, история и кончилась.

Когда в Новониколаевск Тупальский вернулся, уже зима держалась. На этот раз он решил — никуда, а прямо к дядюшке. Так и спланировал себе: неделю, самое малое, из дома не выходить, отлежаться, отоспаться, потом оглядеться трезво (непременно трезво) и уж тогда в соответствии... ну... новый курс житейский прокладывать.

Оглядеться теперь-то ох как следовало. В Петрограде — Советы. Тут тоже буйства. Никто не знает, куда повернет стихия. И уж не опрометчиво ли он поступил, остановившись у дядюшки, бывшего околоточного?

С таким настроение он задвинул занавески на окнах, положил на табуретку табак, а табуретку придвинул к кровати и растянулся в постели. Комфорт был бы, наверно, не полный, если бы дядюшка не догадался пригласить к любимому племяннику соседскую барышню семнадцати лет по имени Аглая, которая не была назойливой и пробыла в доме столько времени, сколь требовалось.

— А теперь не буди и не тревожь, — попросил он доброго своего дядюшку, который, должно, устав от выражения родственных чувств, сидел в соседней комнате и дремал, отекая вниз нездоровыми щеками и всем тяжелым телом.

— Как хочешь. Как хочешь, — неуклюже вскинулся старик, пробуя отодвинуться, не вставая, вместе со стулом.

Но уже на второй день, близко к вечеру, когда Тупальский, спустив с кровати ноги, набил туго табаком в очередной раз трубку и вышел в прихожую подымить, в приотворенной двери возникла юркая физиономия человека с проваленными щеками. Вошедший от порога спросил, здесь ли будет Тупальский Вениамин Маркович, после этого глянул бегучим ускользающим взглядом на Тупальского и на Мирона Мироновича, который сидел тут же, в прихожей, у раскрытой голландки. Извлеченную из рукава меховой тужурки свернутую трубочкой бумажку человек протянул Тупальскому. Тупальский разворачивал ее с настороженностью, а прочитав, что там было написано химическим карандашом, почувствовал, как промеж лопатками пошла сырая остуда. «Явиться в 28-ю комнату...»

Тупальский глянул на Мирона Мироновича:

— С чего бы это?

Мирон Миронович и вовсе отворотился к раскрытой дверце голландки, стал подбирать выпавшие на жестянку курящиеся уголья.

— Не разберу, — еще сказал Тупальский, обращаясь к грузной спине дядюшки.

Дядюшка же опять отмолчался. Тупальский еще поглядел в бумажный листок, потом зажег трубку и, наглотавшись табачного дыма, стал нервно, торопливо собираться, все чувствуя лопатками противную сырость.

Надел он валенки и уж на порог шагнул, но опять вгляделся в бумажку. Да ведь не прописано, когда явиться. Не указано.

За все время, пробытое в этом доме, он не выходил никуда со двора, да и во дворе был лишь по острой нужде, дабы не мельтешить перед соседями. Барышня была, к счастью, скромной, соблюдала деликатность, сама не являлась. Как же могли узнать в той, 28-й, что он здесь? И вообще. Какая он такая птица, к существованию которой на белом свете все должны проявлять непременный интерес? Обыкновенный племянничек какого-то бывшего, стародавнего околоточного — и только.

Ну, допустим, о существовании могут и знать, хотя у власти-то вьются новые люди. Задачка не из хитрых. А вот то, что он залез в эту берлогу, упрятался в доме у дядюшки...

Да, да, не следовало ему поступать так опрометчиво, не оглядевшись, являться к дядюшке, надо было остановиться где-то, снять комнату.

А впрочем, почему не следовало-то? За ним что, хвост какой? Никакого хвоста. Ну, нес какую-никакую караульную службу, ну, прочее там... Так что из того? Однако... зачем было уходить в глушь тайги и пережидать там? В том-то и дело. В лесных тех землянках кто-то просто опухал ото сна да от самогона, а кто-то ведь и выбирался глухими, плотными ночами порезвиться, потешить застоявшуюся кровь. Куда-то ходили. Да и не куда-то, а ясно куда. И не просто так, для проминки, для молодой потешки с бабами, а еще ведь для чего-то... Для чего-то... Ну, они, ухари, сами выбалтывались — для чего. Хвалились: там подожгли... там перестрелку устроили... Слава богу, он, Тупальский, не ввязывался в те глупости. Пусть болтают, что характера у него не хватило. Ему все равно. Так и говорили те, которые, вернувшись утром, похохатывая, хвалились, расседлывали затемневших от мокроты лошадей. У лошадей, загнанных, пена в пахах засыхала кружевными сгустками. Ухари ополаскивали и себя и лошадей в ручье и подшучивали: «Что, Тупальский, жила слаба?» Он ушел оттуда, выбрался так же ночью, а там те еще остались...