Тут было свободнее, было всего два стола, но оттого, что ламповый свет истекал не сверху, а сбоку и тени густо лежали на полу и на стенах, ощущения просторности не было. Когда Тупальский присел, то увидел перед собой совершенно гладкую, как куриное яйцо, голову, она едва возвышалась над столом, который был укрыт черным стеклом и был почти свободен от бумаг и от всего канцелярского. Голова как бы вырастала прямо из стола, отражаясь в стекле, так, собственно, Тупальский, склонный иногда впадать в мистику, и подумал — что из стола вырастает эта голова.
Заговорил этот человек басом, он справился о здоровье, о настроении и, не переставая все так же остро всматриваться спрятанными в глубине черепа глазами, заговорил о зиме, которая, по приметам, должна быть крутой, люто-морозной, потом, после короткой паузы, бывшей не столь выражением внутреннего напряжения и душевной работы, сколь тактическим приемом, сказал:
— Мы, Вениамин Маркович, обдумали тут ваше трудоустройство. Полагаем, что вы не откажетесь послужить... В сообразительных, грамотных, честных людях наша рабоче-крестьянская власть испытывает на данном этапе острую нужду, потребность, понимаете. И поэтому... Вам предлагается работа в отделе недвижимых имуществ. Пока еще отдела как такового нет, идет переформировка, но... вам предлагаем. Предупреждаю, место хлопотное, в бегах всё будете, ну, да вам это и как раз. Не то что сидеть с нами, стариками. Повторяю, хлопотное место и... и... — тут под лампой на гладком черепе произошло легкое, едва приметное движение теней, — и веселое для вас будет. Вот... Не принуждаем торопиться. Обдумайте. А этак через день-два покажетесь. А пока... с местом жительства. Для холостяков из советского аппарата у нас есть комната. Если вам подойдет, то что ж, и совсем славно. Квартировать у кого-то, входить в зависимость — не совсем хорошо в глазах народа. За нами теперь со всем пристрастием глядят, ничего не упускают из виду. Вот я и говорю... А теперь вот вам записочка, предъявите коменданту... Вас устроят в комнатах...
Тупальский ожидал, что будет задан вопрос о принадлежности к партиям, но начальник вежливо поднялся, и оттого, что поднялся, он не стал выше, протянул руку через стол. Ладонь у него оказалась крупной, жесткой и ухватистой. Рыжие пучки сочной растительности на фалангах пальцев были будто приклеенными.
Тупальский через коридор проходил сдержанно, его в плечо торкал тот, белоглазый, мотал в воздухе шапкой и спрашивал сообщнически:
— Ну что там, браток? Кто? Чего они там тебе?.. Я же говорю, курвы они там все. Курвы!
— Дак нет, люди там, — отвечал Тупальский в явном смятении.
Сдержанным шагом Тупальский сошел с этажа по ступеням крутой лестницы, выравнивая спину, освобождаясь от смятения и набирая в себе достоинства. Так же сдержанно прошел он через пространство площади, на краю которой у коновязи мерзла одинокая, запорошиваемая снегом лошадь. Оглянулся на другой стороне, уже за площадью, в глубине улицы; окна на этаже слали ему матово-рябой свет.
По темноте, мимо заглохших обывательских дворов летел Тупальский уже не сдерживая себя, а в дом вбежал с жаром в груди.
— Дорогой дядюшка, слышишь! Тысячу лет не догадаешься, зачем твоего племянника вызвала советская власть. Тысячу лет! — зашумел он на пороге.
— Ну-ну. — Мирон Мироныч все так же согнуто грелся у раскрытой дверцы голландки, не зажигая лампы. Пучок света с примесью дыма упирался в стену, рядок медных пуговиц на шинели, висевшей там, отблескивал горящими угольями. Остальные части комнаты — потолок, окна, голбец и прочее — хоронились в устоявшемся слоеном мраке, и комната оттого зауживалась до щели, и сам дядюшка как бы застрял в этой щели.
— Да ты слушай! — шумел Тупальский, сбрасывая на пол шапку и полушубок. — Тысячу лет!.. Ни за какие коврижки не угадать.
— Ну-ну, — отвечал Мирон Мироныч. Он снял с лампы пузатое стекло, подсунул туда горящую спичку, дохнуло керосином, фитилек надростился рубиновым треуголком, а когда стекло опять было поставлено на свое место, то этот огонек на фитильке разом широко раздвинулся, обратился в живой упругий букетик.