— Сынок, — окликнул он.
Силуэт парня растекался в пятне костра.
— Сынок, — сказал еще Алешка, подъезжая через кусты. — Ты, коль домой хочешь, ступай. С парнями там это... на игрища сходишь. А я... я тут побуду. Ночую. Неохота что-то в деревню... — Алешка слез с лошади, переплел ей передние ноги жестким волосяным путом, намерился хлестнуть по крупу уздой, но не хлестнул, и лошадь, натянув шею, принялась чесать голову о белый стволик пригнутой к земле березы.
Устин все глядел в огонь. Угли постреливали дымными пульками, которые, отлетев, как бы увязали в загустевших сумерках. Лицо парня, багровясь, в перемежающихся отсветах казалось прозрачным.
— Нет, тять, не поеду. Неохота мне, — сказал он, сминая в пучок смородиновые ветки и толкая их в кипяток.
«Сам в себе парень растет, не артельный», — с жалостью подумал о сыне Алешка.
Да, да, дети выросли без опоры на отца. Сами по себе, как вон то изогнутое деревце. Где-то теперь Дашутка? Все ли там ладно у нее? У каждого линия своя. И не переиначишь. Жи-изнь, житуха. То в один бок согнет, то в обратную сторону.
Однажды Алешка видел: пустобрешная плешивая собачонка загнала бурундучишку на верх лесины, росшей над речкой, ветрище полоскал лесину и туда и сюда, гнул кронные сучья, а бурундучок коготками держался за вершинку, будто лоскуток полосатый, вниз головкой перевернулся, в струнку натянулся, ему ни в одну сторону прыгнуть невозможно — там вода бурливая, а с другого боку собачонка визгливая разбойной злостью исходит...
Так вот и человек на своей линии, на своей вершинке, гнет его заодно с вершинкой, полощет, а ему ни туда, ни сюда не спрыгнуть, не скакнуть, пока уж что само собой не выйдет...
Барсуки. Человек из евреев
Далеко Оскомкино и от города с железной дорогой, и от Колывани, и от других селений — тоже. Путь сюда не прямиком — кружно, мимо лесных моховых болотин. Да и кружно не после всякого дождя проедешь.
А слухам-то все это ничего, яроводье им не помеха, слухи сюда на сорочьих хвостах летят. Сорок тут уж шибко много. И ворон тоже.
Слухи дошли: чехи сюда идут. Скот режут, людей стреляют.
Однако оскомкинские мужики судили:
— Есть же в Рассее, слава богу, кому остановить иноземца. Не допустят, чтоб он по нашим дворам разоры делал. Их вон, раньше-то, сколь на Рассею приходило — и монгол, и швед, — всех турнули. Вилы в бок и топор на то.
И еще слухи были про то, что по всем сибирском городам власть старая ожила и не только не пошла на чеха, а как раз наоборот — на чеха оперлась. А это уж вовсе пакостно. Советчиков, конечно, станут ловить и побивать в кровь, а остальных мужиков... Что с остальными мужиками будет-то?
Теперь оскомкинцы, те, что по весне гурьбой, в томлении надежды, сопровождали костлявого землемера-бегуна и получили земельные прирезки на бывших пароходчиковых займищах, заходя друг к другу во дворы, уже не толковали, а только угрюмо встряхивали головами и чаще оглядывались. Дым самокруток втягивали в себя глубоко, чтобы до печенки табачная горечь доходила.
К Алешке в межулок мужики не заворачивали — каторжный. Судили: тебе, залетному, осевшему на вдовье хозяйство, окромя земли Советами дадена еще и жатная машина, да плуг к тому же, да еще и новенькие фабричные тележные колеса с того же переселенческого склада. Вон куда! За здорово живешь всё, будто с неба привалило.
Мстительно судили: принял больше, теперь и не скули, в отместку себе получай. А как же? Резонно!
Сторонились мужики, обходили Алешку. И бабы тоже перестали к Домне Семеновне по соль, по перец да по другой нужде забегать. Потому как кому охота в чужое горе окунаться, когда своего по уши?
Ясно было: ждать надо чего-то худшего.
Между тем лето подвигалось, скоро подвигалось к своей середке, к своей крыше.
Поопали цветы по холмам, не стало там голубых, оранжевых, фиолетовых пятен, еще вчера так согласно притягивавших к себе полчища насекомых. И букетики жарков на лесных опушках уже не горели, они оставались яркими только у болот, где меж зыбучими кочками выжималась прелая вода. Но зато повсеместно набухли шапки белоголовника, распустились высокие ясные ветреницы, желтые щетки крестовников, и, конечно, колокольца всех мастей и оттенков, если войти в траву, ласкались к ногам.
Об эту пору в Оскомкине объявился чудной человек и сказал старосте Изосиму Ажуеву, что закупает живых барсуков. Мужики насторожились вовсе. Что это за промысел? Они могли предложить живых собак (их вон сколь шалых бегает), овцу или, на худой конец, кошек, но барсуков-то живых...
Алешка, однако, пришел в схожую и сказал тому человеку: требуемый зверь у него в хлеву не водится, но, если уж так надо, если уж деньги за это будут положены хорошие, он готов на такое дело, готов изловить не только барсука, а и самого болотного лешего. Над ним посмеялись, и нужный договор был сделан.