Вскоре Алешка был поставлен на облитый солнцем взлобок, обнесенный плетнем. Мужики, бабы, ребятишки нависали по ту сторону плетня. Сбоку ворот стоял бывший комендант сибирской каторги старик Черных, он был в сером казакине без погон, держал в руке белый картуз с не совсем свежим басоном, а гладким, с пипочкой шпоры сапогом энергично упирался в табурет.
— Да ведь никак... Голубчик! — морщины на лице коменданта просветлели. — Никак ты, Зыбрин! Не молодеем мы с тобой, однако, не молодеем, нет, вижу. Однако... Вот уж удача! — И повернулся к гарцующему на караковой кобылице молодому, в золотых погонах есаулу. — Э-э, гляди-ко! Ты уж мне его побереги, этого мужика. Крестник мой давний, как же. Не ждал, что случай такой выпадет.
— Он тоже, видать, не ждал. Вишь, каким волчищем зырчит, — хохотнул есаул и стал пуще дергать поводья, отчего кобылка поджала тавреные, с прорезями, уши и взвилась на задних ногах. Седло сдвинулось, есаул едва удержался.
— Мечтаю, когда инструмент такой будет, — обратился комендант к народу, надевши картуз. — Мечтаю вот, когда будет этот прибор... такой... чтобы дурь из башки нашего русского мужика вышибать. Мужики, вы слышите? Прибор такой. Цены ведь не было бы иному русскому мужику. Куда против иностранца! Медведя в тайге заломать... что-то еще сделать... Работник отменный. Русский-то мужик! Наш брат. А иностранец против нашего куда-а! Если б не дурь ветровая. Вот ведь что. Обидно за нашего брата. Обидно. Бьем-то мы его, своего русского мужика, по такому месту, что дурь остается, а работник умаляется. Вот в чем наша российская рутинность, нереволюционность... Вот куда повернуть бы! Насчет этой самой дури. А большевики — они что? Не в тот край ориентируют. На разрушение устоев русских, национальных. А мужик-то разве в голове разрушение держит?! Вот перед нами типичный россиянин, спросим его, — комендант Черных указал на Алешку. — Скажи вот ты нам, Зыбрин, что у тебя в голове? А?.. Можешь не говорить, я сам за тебя скажу... Это они, большевики, выдумали, что у мужика русского в голове потребность к разрушению, потому что, говорят, это естественный закон, природа самого нашего русского характера и русской души — бунт. Говорят, что преимущество разрушения над созиданием в том, что после разрушения, дескать, сразу начинается естественное созидание. А уж после созидания, дескать, естественно, в соответствии с законом природы, начинается сразу и разрушение. Понятно я говорю? Вот такие теоретики! Что ж, так все время и разрушать, пока все без штанов не останемся, пока все друг другу головы не пооторвут? Вы все умные мужики, скажите. А? Как вот ты, Зыбрин, считаешь? — Черных опять поворотился к Алешке. — Охота у тебя к разрушению или?.. А? Можешь не отвечать, за тебя сам скажу... Охота у тебя к порядку. К хозяйству. Вон и Вениамин Маркович говорит. Большая охота. Работник ты старательный, в забое уголь колол за пятерых. Хвалю. И тут взялся... Вот и давайте, мужики, будем этот порядок вместе наводить и держать. Дурь — она от всяких большевиков и советчиков. Глупый мужик клюет, как карась на удочку. Оглянуться не успеет, а уже на сковороде в сметане с лучком поджаривается у большевиков на кухне...
Это, последнее, оратор сказал под общее одобрение, как в толпе народа, так и в рядах казаков.
Алешка, однако, был глух к речи, он следил за кобылкой под есаулом, отмечал, что хоть она и славная кобылка, мускулистая, а в плуг не годится, нет, не потянет, в хозяйстве от такой проку мало, только корм изведешь. Его, связанного вожжами, повели по кругу вдоль плетня, дырявого от проломов, сделанных бродячими свиньями. Он держал голову книзу, боясь столкнуться взглядом со своими детьми, боялся и того, что они вдруг окликнут его.
Прорезались на горизонте раз за разом далекие язычки молний. Заходившая с реки густо-сизая туча охватывала половину неба за деревней, она разом закосматилась, по ней еще и еще скользнула пурпуровая ящерка, и прокатилось громыхание.
Казаки тоже стали поглядывать на небо, есаул, объезжая по кругу, оттеснял народ, взмахивал плеткой над головами тех, кто навис на изгороди. Туча, однако, уже влияла на событие. Громыхало, разрывалось все чаще, огневые ящерки сбегали до самой земли, и уж где-то на болотах, совсем недалеко, дымились деревья. «А ведь роса ночью, кажись, была. Не к дождю ведь роса-то», — с горечью подумал Алешка: у него сено в пойме было еще не собрано, в валках.
С оглядкой на близкую грозу привязали Алешку теми же ременными вожжами к скамейке, с оглядкой же и секли. «Неужто Домна не догадалась увести детей, чтобы не увидели они такого отцовского сраму? Неужто?..» — этот вопрос занимал Алешку больше, чем боль в рассекаемой коже. Он помнил каторжный секрет: не натягивай, не упружь жилы под ударами.