Длинные разрезы на животе тоже отвергают наложенные швы, плоть исцеляется будто в ускоренной съемке. Ворон издает вопль, он отдает часть себя ускоренному восстановлению тела внизу, гонке жизни и смерти. Даже птичьего ума достаточно для понимания того, как это неправильно, как нарушает законы основательней и священней всех людских религий, но пути назад нет.
Съежившаяся в комок птица на крыше усыпальницы чувствует, как ее жизнь берут взаймы, отмеряют необходимое, чтобы колдовство обрело силу.
В саму ткань вселенной вплетены лазейки, оговорки, нерушимые правила, завлекшие ее сюда. Ворон не знает о них, знает лишь — улететь бы поскорее да подальше, прочь отсюда, где нет ни души, только память о былой жизни, придавленная тяжелыми камнями.
Расходятся другие швы, и открывшиеся артерии истекают не кровью, но едким и белесым раствором формальдегида. Резкий шок возвращает сердце к жизни, заставляет гнать чуждую жидкость по иссохшим венам, и на сей раз ворон не каркает — он кричит, когда тело внизу извергает в гроб четыре галлона[1] формалина. Потоки пульсируют из сонной артерии, из разрезов на плече и в паху, пока не остается ничего, и сердце качает по сосудам только воняющий формальдегидом воздух.
Вскрытые жилы срастаются, приходит черед иного ухищрения. Птица дрожит на своем насесте, больная, возможно, умирающая; имей она представление о смерти как таковой — сочла бы себя умирающей. Кровь из генетической памяти протравленных клеток, вода из вина, льется через сердце по запекшимся артериям, венам и капиллярам. Ворон распахивает крылья от паники и боли, черное оперенье в сгущающейся ночи. Рот мертвеца приоткрывается, спавшиеся легкие раздуваются, поднимаются и сокращаются, изгоняя остатки горького раствора из накрашенных губ. Сражаются с драгоценным, первым за пять дней вздохом, выкашливают, выблевывают смерть. Ворон опускает крылья, ему больно, но он сделал свое дело, эта часть позади.
Нахохлившаяся птица на безупречном бронзовом плече слушает и ждет, что бы ни случилось дальше. Издалека, от озера Понтшатрен, от беспокойных вод цвета плохого кофе доносятся приглушенные раскаты грома.
У него нет памяти о пробуждении, только внезапное, как толчок, осознание собственного бодрствования, невыносимая боль первого вздоха. Рот забит, холодный язык с трудом выталкивает наружу массу вроде размякшей ваты. Глаза горят, совсем как в детстве, когда он подхватил острый конъюнктивит, и мать прикладывала к его лицу теплое полотенце — размягчить корку, которой они заросли. Будь она здесь, сейчас, чтобы утешить боль и смятение…
Но ее нет рядом. Джаред По знает не слишком много кроме того, что он в одиночестве, по ту сторону одиночества. Знание душит, и он выдыхает с дребезжащим, скрипучим звуком, который мог бы сойти за предсмертный, а не первый после воскрешения. Он открывает глаза.
Даже рассеянный свет ослепляет после настолько глубокой ночи, настолько полной и абсолютной тьмы. Джаред По снова жмурится, пока нестерпимая яркость не сожгла веки, оставляя наедине с собой до скончания вечности.
Мне снился сон, думает он. Мне снилось, что я лечу. Бестолковая мыслишка, завязшая в болоте агонии, в боли, затопившей каждый уголок тела, окруженного липкой и зловонной влагой. Его грудь вздымается в невольном, внезапном всхлипе — слишком много застывших в бездействии мускулов сократилось одновременно. Спина выгибается дугой, когда тело выталкивает воздух из глотки заодно с гнусной жижей, поднимающейся из легких, или желудка, или и того, и другого.
Я летел над Новым Орлеаном на черных крыльях, думает он. Следующий вздох заставляет прикусить язык, да так, что чуть сильнее — и откусил бы вовсе. Очищающий, железистый привкус наполняет рот, смывает химическую горечь. Джаред перекатывается на бок, кашляет, цепляется за обрывки видения, ускользнувшие прежде, чем он вообще осознал — они принадлежали ему. Летел над Новым Орлеаном, и более ясная мысль, как тот первый вздох: я был мертв.
Джаред По кричит в гробу, на всю катушку сжигая кислород в сопротивляющихся легких. Он кричит, утопая в потоке полных ненависти воспоминаний, образов, вытекающих из неумолимого я был мертв. Откровения вспыхивают порохом, нежеланные, как жизнь, изгоняющая из него смерть. Здоровенный ублюдок-кубинец с татуировками: магнум тридцать пятого калибра на правой и Дева Мария на левой; когда Джаред посмотрел вниз, эти руки воткнули заточку ему в живот. Нажали, вгоняя металл поглубже, и повернули. Еще крик, и звук, с которым стальная решетка заперла его в тщательно продуманном аду Анголы.[2] Карцер. Закостеневшие пальцы сжимаются в кулаки, Джаред лупит обитые шелком стены своей новой тюрьмы.
1
Один жидкий американский галлон равен 3,8 литра. То есть 4 галлона = 15,6 литров. Честно говоря, не думаю, чтобы столько уместилось в человеческом теле, но кто их знает, мастеров ритуальных услуг.
2
Ангола (также известна как Ферма) — тюрьма штата Луизиана, одна из самых больших в США (около 5000 заключенных).