Антон верил, что некоторым людям дано улавливать природные изменения, предугадывать стихию. Он подумал о Надюшке, припомнил об обереге. Мысли слились воедино, как у старой цыганки, разглядевшей в символике карт открытую дорогу. Антону подумалось, будто сама мать-природа нашла своих многочисленных посланников, через которых открывался путь Надежде.
Огонек аспака запрыгал, возвращая Антона к реальности.
– Который час? – вздрогнув, спросил он.
Незаметно пришла ночь, напряженная, затянутая пыльной мглой. Пыль пригнал афганец, капризный ветер с коварным норовом. Упрямый, он собрал свои легионы, перегнал их несметную орду через хребты, по ущельям, выдохнул мглу на город, плотно накрыв его сверху, и затаился на время. Ни шороха, ни звука. Пыльная взвесь прибила все запахи. Сникли в саду лунники. Даже ночные мотыльки, летящие на видимый в ночи желтый цвет, казались припорошенными. Полнолуние слилось с городским электричеством. Блеклая муть не давала вздохнуть полной грудью. В переулке завыла сирена скорой помощи, а с другой стороны вокзала, словно эхо, отозвался милицейский свисток.
Скавронский брел домой, прислушиваясь к тревожной тишине, как сторожевая собака. На перекрестке он едва не налетел на сидящего на земле человека. Мужик обернулся к нему с безмятежно пьяной улыбкой. Громко икнул и вдруг поехал, не меняя позы, лишь отталкиваясь руками от земли. Антон в изумлении замер, но как только человек остановился возле поребрика, до Антона наконец дошло, что это инвалид, а дощечка на колесиках, на которой он сидит, заменяет ему ноги. Скавронский подошел и протянул руку, чтобы помочь калеке встать на асфальтовую дорожку. Инвалид опять громко икнул.
– Теперь тебе хорошо, браток? – неожиданно спросил он, будто Антон всю свою жизнь только и мечтал подать ему свою руку.
Скавронский крякнул от тяжести тела, дощечка брякнулась об асфальт, издав металлический скрежет.
– Вот так хорошо! – усмехнулся Антон. – Ну, катись дальше…
– И тебе доброй дороги. – В глазах безногого калеки блеснул лукавый огонек.
Встреча с инвалидом вызвала у Антона неприятные воспоминания. Он с головой окунулся в прошлое, вызвав призраки, от которых все больше открещивался, не желая тревожить даже в тайниках подсознания. В какой жизни это было?.. Он думал о первой в его жизни женщине, не умея вспомнить, была ли она мила его сердцу, силился припомнить ее черты, но ничего, кроме горсти земли, брошенной в окно, не восстанавливалось. Из того последнего их разговора выпали фразы, слова. Только общий смысл остался тяжелым осадком. Смешанное чувство не то вины, не то обиды нахлынуло на него с той же остротой… Она хотела быть матерью его детей…
Сознание его раздвоилось, как тот джинн, существующий одновременно здесь и не здесь, везде и нигде. Понять, который из них истинный Антон, а какой – его зеркальное отражение, было неразрешимой загадкой, да Антон и не задавался целью ее разгадать. Он жил ощущениями. Один Антон страдал. Он хотел оправдаться, снять старые обвинения самому себе. Другой – холодный, рассудочный, – искушал, провоцировал на спор.
– Спор? Это противоречие. Между отцами и деть ми, между братьями, сестрами. Спор заложен внутри Тебя, оглянись внутрь, перетряхни свои грешки. Пришлось бы дочери отвечать собственной судьбой, уважь Ты желание Той, которую оставил?
– Видите ли, я должен перелистывать себя, перетряхивать только потому, что Ты убежден в своей правоте, а Я всего лишь навсего – неподвижный телеграфный столб на железобетонной основе для распространения чужих детей.
– В том-то и дело, что я ни в чем не убежден. Столб ли Ты или Я, либо Ты или Я – живое дерево, еще не срубленное на спички.
– Какие перспективы у Живого Дерева! Только то и видишь? Ты никогда бы не поверил без проверки. Видимые факты убеждают одних и других. Но как за ними увидеть Истину?
– Ты сходишь с ума. Тебе вредно читать, думать. Занимайся своими железками, локомотивами и не модничай.
– Многие сейчас что-то ищут. Ищут какую-то Правду в йоге, в тайных сектах.
– Поиск всегда – симптом неудовлетворенности. И если они ищут, то и тебе следовало бы посмотреть на себя и перелистать как залежавшуюся книгу. Твердость взглядов нужна каждому.
– Но не незыблемость.
– Став на свою точку зрения, Ты же ведь тоже становишься незыблемым. А ведь еще не так давно каждый школьник знал: «И сказал Бог, да будет Свет, и стал Свет. И увидел Бог, что это хорошо и отделил Бог свет от тьмы. И назвал Бог свет днем, а тьму – ночью…»
– Неужели Ты, интеллигентный человек, можешь поверить во все это?
– А Ты, разве Ты, интеллигентный человек, не строишь все на вере? Один поверил в одно, другой – в иное. После школьной скамьи, где Тебе изложили теорию Дарвина примерно так же, как излагали Библию, Коран, Тору, Бундахишн и прочее школьнику всяких времен, Ты – не завершитель, а только – увеличитель, множитель. Огромная пирамида экспериментов, неудачных и удачных. Везде есть свои отклонения. Миллионы программ, растущие, как коралловый организм. Они могут даже выйти за пределы своей сферы.
– Но и только. Взгляды коралла, мидии, но не человека.
– Неправда. Я хочу понять своего отца, деда, их отцов и так далее.
– Незачем трудиться. И так ясно, что на дне твоей пирамиды лежат кости обезьян.
– Ты уже опустился на это дно?
– Зачем? Это знает каждый школьник.
– Может, ты не видишь всего масштаба эксперимента, имя которому – человек?
– Правда, человечеству от этого не легче.
– У таких, как Ты, всегда должен быть отец. Отец вездесущий. Отец – кормилец, учитель, кормчий и девятьсот девяносто девять определений к тому.
– Родного отца Ты хотя бы признаешь? Вся наша беда состоит в том, что все мы поначалу – отрицающая сила, а в конце – сами отрицаемся. Завтрашний уже не поймет сегодняшнего. Или, во всяком случае, не сочтет нужным понимать. Он будет следовать своему расписанию.
– Твое расписание составил Твой отец. Вольно или невольно. Тем, что создал Тебя; тем, что сделал для Тебя. Под твоими ногами – кости программ, заложенных его кровью, его верой…
Скавронский беззвучно пробрался в свой спящий дом, налил полный стакан кагора, но поставил вино нетронутым. Затем погасил настольную лампу и зажег аспак в изголовье Надюшкиной постели. Памятуя еще от матери, что не стоит пристально смотреть на спящих, он лишь мельком взглянул на дочь. Сон ее был и без того тревожен. Густые брови на нежном лице сдвинулись скорбной складкой. Антон тихо подул на лоб, желая повернуть таким образом сновидение в светлое русло. Ресницы дрогнули, взгляд под веками переместился, разгладилась складка бровей.
Скавронский закрыл глаза, глубоко-глубоко вздохнул. Воздух потек по позвоночнику, проникая по токам крови в голову, и остановился у самых глаз. Медленно выпуская его, Антон задрожал. Молитвенный шепот его губ совпадал: с ритмом сердца. Словно то и другое было словами одного порядка, одной вибрации.
Антон глотнул воздух и продолжил. Собственное дыхание казалось обжигающим изнутри: