– К-хм… Ты, дядь Сень, тащи пока, а я вон дамочке помогу.
– Ух ты, помощник, – засмеялся дядя Сеня, рассыпав по губам кривые жёлтые зубы. – Ну давай, давай уж.
Ничего тогда не предполагал Яков, а просто увидел в ещё сыром от непросохшей земли коридоре девушку, бьющуюся с кроватью – никак она не могла затащить в свою квартирку эту кривую колдобину. И что-то накатило на Яшку – не жалость, а просто сделалось внутри как-то пусто и холодно, словно ветер осенний там гулял. И потом – ощущение из раннего детства, как вкус давно забытого пирожного: запах комнаты, дома, и уже где-то далеко-далеко в душе он словно бы слышал тиканье часов. Только каких часов, и зачем это они вдруг застучали, не смогли б ответить ни Яков, ни душа. И припомнилось: стоит он на берегу пруда, и ветер тёплый-тёплый, небо над головой ласковое, деревья шелестят заветно, тайно. И в то же время кажется, что обрушится сейчас на тебя что-то большое. Но это не страшно, совсем не страшно – ощущение внутри, как перед прыжком в бездну: вот она, ужасная, но зовущая. И снова внутри тихо, а потом уже сильнее бьётся – часы или сердце, но удивительно точно отмеряет время, а пустота… эта пустота внутри всё сосёт, всё зовёт куда-то, но обрывается вдруг, и лишь одна леденящая тоска, и кровь стынет в жилах. Хочется крикнуть, но крик затухает в горле и вырывается наружу хрипом, как стон. Яков открывает рот, словно думая, что тоска, как птица, вылетит сейчас из глотки, устремившись в далёкий Воронеж, и никогда уж не возвратится, но во рту гуляет лишь аромат прелых листьев…
И вот тогда Яков заплакал – от этой страшной, разламывающей душу тоски, от безудержного ничего, готового в любую секунду навалиться и раздавить его. Плакал он нечасто, а уж по такому поводу… Но сдержал он слёзы, наскоро вытерся тыльной стороной ладони, подошёл к девушке и спросил сиплым срывающимся голосом:
– Вам помочь? – и прокашлялся.
– Помочь? Да-да, конечно.
Девушка встрепенулась, как птичка, – очень похожа на птичку: маленькая, худенькая, как ребёнок, и голос… голосочек тоже, как у ребёнка, – совсем ангельский, и платье ситцевое – совсем уж бледное, застиранное. По тем временам, когда люди ещё не очень обносились – непривычно заношенное. Но главное, что больше всего поразило Якова – глаза, очень большие, прямо-таки огромные глаза, коричневые и такие глубокие – Яков захлебнулся. И снова внутри заколотилось, забилось, и не убежать от этого… Он сгреб в охапку железную кровать, прижал её к себе, будто думал, что она возьмет на себя, вытянет боль. Ребристые бока кровати глубоко врезались в его тело.
– Куда? – язык ворочался тяжело, как в колоколе.
– Вот сюда. Здесь…
Яков поставил кровать и, почему-то совершенно без сил, повалился на неё. Пружины тяжело ухнули под его телом и, непривычные к такой тяжести, заворчали, глубоко осели. И провалилось всё вдруг, разом рухнуло куда-то…
Выбив окно, он взлетел над землей высоко-высоко, она стала видна вся – грязно-синий шар, и вдруг прямо под ним – огромный белый гриб ядерного взрыва… Но вот он снова на земле. Вокруг бескрайняя степь, заросшая травой. До горизонта ничего не видно, кроме этого поля, сплошь изрезанного железнодорожными путями, по которым ходят небольшие оранжевые тепловозы, толкающие перед собой платформы. На платформах – головы, огромные головы, они высматривают на полянках меж путями людей. Стреляют молниями из глаза, убивают. Не убивают только эфиопов. Это они, склонив головы, стоят на коленях, но в глазах их весёлые искорки, словно бы играют в рабов.
Меж ними ходят надсмотрщики: все ли эфиопы?
«Подними голову!» – и Яков поднимает искажённое страхом лицо. «Эфиоп», – доносится до него голос уходящего надсмотрщика, тихий, словно дыхание неведомого Воронежа, и настоящие эфиопы с удивлением смотрят на чужака. И смотрит Яков на свои руки – Господи, они и впрямь потемнели – это он стал эфиопом. «У каждого в душе…» – толкует Яков кому-то. «Что же, что же я хотел сказать? О чём?»
Мучительное пробуждение: сначала из видения, в какую-то гладкую тьму, и ничего вокруг не происходит, а хочется быстрей вырваться отсюда, но ничего не сделаешь, лишь рвётся наружу сердце. "У каждого в душе есть свой эфиоп, у каждого – свой. Он как смертный камень – первое и последнее воспоминание”.
Сон это был или не сон, только лежал Яков минуту-другую, не больше.
– Что с вами? Что с вами? – тормошила его за плечо девушка. Яков взял её за руку – хрупкая, маленькое ажурное сооруженьице. Девушка не испугалась, не вырвала руку.
– Как вас зовут? – после сна хоть и повисло что-то тяжёлым камнем, но ушла изнутри безжизненность.