Увидев Галю, Людмила Борисовна заговорила прокуренным мужским голосом. Сыну она курить не разрешала, он курил тайно, как четвероклассник,— затянется, потом рукой дым разгоняет, чтоб учитель не учуял запах табачища.
Людмила Борисовна обежала комнату, встала перед Муравским, точно защищая его от вражеских пуль, и заскрипела:
— Я думала, что тут будут жить мальчики. Сын позвал: «Пойдем, мама, поможем сиротам». Он у меня от рождения добрый и отзывчивый. Я таким его воспитала. Мальчики! У этих мальчиков уже перезрелые девочки... Я сделала что могла, не обессудьте. Очень неряшливые до вас тут жили люди. Я вижу, что вы теперь свободно обойдетесь и без меня.
Она подбежала к Гале, фыркнула и притопнула ножкой.
— Пошли домой! Не пяль глаза на девок, а то ослепнешь. Такие красавицы не для нас. Господи, до чего дожили!
И она выбежала в дверь, даже скрипучая деревянная лестница не успела скрипнуть.
— Это она из-за меня,— грустно сказала Галя.— Не любят меня матери, боятся за сыновей: схвачу и уволоку в темные леса, как волк серого козленка. Да и не нужен мне никто! Хотя без людей тоже тошно. Одной повеситься можно, но лучше быть одной. Устала я, кто бы знал, как я устала. И некому поплакаться.
Она подошла к окну и стала смотреть на цветущую яблоню. Ее ветки просились в окно. Нежные розовые лепесточки. Вниз по склону Селивановой горы текли сады, спрятавшись от войны в глубокую лощину.
— Не трогай подоконника,— заволновался Мурав- ский.— Были белила, хранил для себя, я покрасил... Дня через два высохнет. Комната у вас шикарная, дом-то, наверное, купец какой-нибудь построил.
Комната была с высоким потолком, балкончиком во двор, с огромным камином с белой мраморной плитой, а по углам бронзовые львята. И как их не сперли фашисты! Они же все тащили... Из Петровского сквера памятник Петру I увезли в Рур на переплавку, а двух симпатичных львят проглядели, их тоже свободно можно было увезти.
— Я пойду! — опять сказал Муравский и встал памятником посреди комнаты. Мы уже знали его манеру сто раз прощаться и не двигаться с места.
— Постойте на балконе,— выпроводила нас Галя.— Я хочу пол помыть, а ползать задом наперед перед вами неохота.
Мы постояли на балконе, понюхали цвет яблонь. Когда нам разрешили вернуться в комнату, Галя наводила красоту: вынула из принесенного узла разноцветные тряпочки — салфетки, самодельные гардины, застелила стол цветастой скатертью, на тощие одеяла надела белоснежные пододеяльники, на подушки — к этому времени подушки я уже приобрел — наволочки. Мы боялись чихнуть, чтоб не исчезло чудное видение. Мираж! Фокусы КИО!
— Я пойду! — чуть не зарыдал гипертоник.
А когда Галюня повесила над нашими ржавыми кроватями коврики, сшитые из разноцветных лоскутков, мы с Муравским чуть не рухнули. Подобную красоту я видел лишь у дворника Дома артистов дяди Вани! Не хватало только холодной молодой картошки с подсолнечным маслом. Объедение! Да если в нее лучку, да вареной трески...
— Нравится? — спросила Галя и, отойдя к двери балкона, прищурив глаза, окинула взглядом творение своих рук.
— М-м-м-м! — простонали мы нечленораздельно.
Муравский нервно переложил свой знаменитый костыль с массивной ручкой из правой руки в левую. Он тихо заскрипел зубами от избытка чувств. А вот это зря! Он нам завидовал! Надо же! Мы же жили одни, не как он, и к нам могли свободно приходить девушки и наводить порядок на свой вкус. Что хотят, то и делают. Попробовала бы Галя передвинуть у него дома хотя бы кастрюльку.
Поощренная нашей бессловесностью, Галя продолжала вить гнездо, на подушки положила вышивки крестиком.
«Коврики, конечно, повисят некоторое время,— решил я.— Но по мне, так лучше русалку на мешковине, ей хоть усы можно пририсовать, а в руку вложить меч, твоя голова с плеч...»
Хватило ума не поделиться с Галей своими вкусами.
— Я ухожу! — ухнул, как филин, Муравский.
Появился брат, критически оглядел комнату, но ничего не сказал.
Мы предполагаем, жизнь располагает. Если бы мы знали, кто будет жить от нас через стенку, мы бы отказались от царских хором и переехали в любой закуток.