Выбрать главу

Религия — вещь серьезная, ее не стряхнешь, как паутину, нужно владеть научным мировоззрением, что­бы быть убежденным атеистом. Наша семья была антирелигиозной, нас с братом не крестили, отец вступил в партию в двадцать втором году, мать ходила в комсомолках, ненависть к поповщине была стопро­центной. Но когда мы с братом остались одни, а я пере­жил контузию и увидел войну очи в очи, где-то в душе произошел скрытый надлом. Тетя Груня, прихватив меня в церковь за компанию, по простоте душевной, сыграла злую шутку: если бы я в тот момент попал под влияние настоящего верующего, а не богохульницы, которой по сути дела была тетя Груня, возможно, я стал бы верующим. Люди с большим опытом жизни обраща­лись в те дни к богу, а что говорить обо мне? Я вспоми­наю этот эпизод не просто так — это был один из ключевых моментов в моем познании мира.

— Боженька! Боженька!..— шептал я вслед за тетей Груней.

Я не знал ни одной молитвы, поэтому стал выговари­вать то, что было больно; и, дав выход боли, почувство­вал, что наступает облегчение. Так выплакивался я в ко­лени матери, когда обижали более взрослые парни. Мать гладила по голове, я затихал — и обида пропада­ла.

Боженька! Боженька!..— шептал я.— Если ты есть на самом деле, то сделай, пожалуйста, очень прошу, чтоб мама стала живой! Ну, зачем она тебе? Зачем ей умирать? Она хорошая, самая хорошая! Я буду по­слушным, буду послушным, буду самым послушным, буду делать все, что прикажешь. Хочешь, убей меня! Убей Рогдая, всех убей, только пусть мама останется! Ты слышишь меня, боженька? Правда, слышишь?

Я шептал страшную молитву, и ее слова околдовыва­ли. Я никогда не предполагал, что слова, которые говоришь сам себе, могут действовать сильнее, чем слова, сказанные другим человеком.

Горе, отчаяние, одиночество превратились в источ­ник горькой сладости, это было самоистязание.

Окружающее растворилось в тумане, я забылся... Рядом женщины били поклоны, били поклоны...

Много лет спустя я со стыдом вспоминал ту минуту, когда бухнулся на колени.

Тетя Груня вытащила меня на улицу. Она набрала в ладони теплой речной воды и плеснула мне в лицо.

— Сдурел, что ли? — закричала она.— Чего зенки вылупил? Право слово, городской! Иконы... Велика невидаль, иконы! На деревяшке масляной краской на­малевали и кланяются деревяшке. И молился непра­вильно, без пользы — свечу-то поставил богородице, а звал бога. Слезы распустил... Может, тебя собака кусала, так скажи, пойдем к фельдшеру, уколы в живот сделают. Кому поверил? Попу! Он прошлой зимой водки нажрался, в сугробе заснул. Легкие-то и простудил. Нет, тебе не в церковь — в комнату смеха ходить. На ярмарках бывал? Видел или нет зеркала там разные смешные?

Она вычитывала долго. Вспоминая теперь поход на богомолье, я удивляюсь практицизму русской женщины: в церковь она ходила не потому, что верила в бога, ходила на всякий случай — вдруг поможет, хуже, чем есть, не будет, но надеялась она лишь на самое себя, так как с детства работала и с детства привыкла делать для себя все.

Домой мы вернулись часов в десять.

Я чувствовал себя разбитым, подавленным. Мне было стыдно: ученик шестого класса, пионер, сын боль­шевика, стал молиться богу. Разве это не позор?

Я ушел в конец двора, к старой, разлапистой сливе. Здесь стояли стол и две скамейки.

Во дворе появилась Зинка. Мать коршуном налетела на дочь и погнала, как строптивую телку, в сарай. Сколько веревочка ни вейся...

Пришлось Зинке держать ответ за сиреневые туфли, за прогулочки на луг.

На улице остановились две женщины с коромысла­ми. Они прислушались к крику, который донесся из сарая, и одобрительно закивали:

— Молодец, молодец! Правильно делает, что дочку учит. Никого Зинка не стала бояться.

— Дело, дело говоришь. Груня в строгости дочь содержит.

Мать «учила» дочку в сарае...

Сарай был высокий, крытый обрывками толя и клоч­ками серого слежавшегося сена, торчали стропила, двери сняли зимой на растопку кизяка в русской печи.

— Маманя, маманя, не виновная я! — визгливо орала Зинка.— Не буду более без спроса брать твоего!

Вообще-то Зинка вызывала у меня непонятный интерес—выхаживает, как взрослая. И к солдатам ночью на свиданья бегает...

Спала Зинка летом на сеновале, так что матери трудно было уследить за ее похождениями. Зинка отли­чалась от девчонок из моей Тридцать четвертой школы. Тех можно было на большой перемене вытолкнуть из очереди в буфете, ударить портфелем по голове, дернуть за косу, пригрозить кулаком, чтобы не ябедничали. Я не мог представить, чтобы какая-нибудь городская девчон­ка осмелилась выйти ночью из дому на улицу, не то что бежать в кромешной темноте огородами, мимо кладби­ща, к солдату на какое-то свидание.