Потом он замолк.
Потом возобновился.
И через минут пять опять оборвался.
Так с перерывами он удалялся, становился тише и тише.
Тетя Груня положила извещение на стол.
Надо бежать к бригадиру, небось Кила матом кончился,— вспомнила она о работе и быстрым шагом вышла из дому.
Работала она в поле. Весь день копнила сено, вернулась к вечеру, усталая, потная. Справила работу по дому: напоила корову, подоила, процедила молоко. Затем второй раз за день долго оттирала пемзой руки и шею под умывальником. Вошла в дом. Достала из кованого сундука красное атласное платье, надела.
Причесалась.
Раскрыла настежь окна.
— Ходила свечу ставить,— сказала с грустью, точно извиняясь.— У людей как у людей — с военкомата при носят, а мне... Эх, непутевый! Иванушка мой! Голубь мой сизокрылый!
Она вздохнула глубоко и шумно, взяла извещение, быстро надорвала, прочитала.
На бумажке, отпечатанной типографским способом, было написано, что ее муж, Иван Иванович Чередниченко, скончался в тюремной больнице от разрыва сердца.
Допустите меня, сиротинушку,—
вдруг запричитала тетя Груня.
Как кудой-то головушке...
К своему мужу законному...
Нет, она не билась в слезах, не рвала на себе волосы, она пела. Нет, не пела — она голосила. Именно! Как могут голосить только русские бабы, горемычные сироты. И в ее голосе было столько отчаяния, столько безраздельного горя, что у меня волосы зашевелились на голове.
Нет, она не билась в слезах, она причитала:
Как, скажите мне, пожалуйста, Нас кто станет кормить-поить? Как поля-то наши не сеяны, Стога-то не напаханы, И закрома-то не насыпаны...
Я не мог слушать — я выбежал со двора. Убежал на бугор...
На бугре угасал день. Там, внизу, в деревне, было уже совсем темно, и нельзя было различить домов, деревьев — все затопила темнота. Я слышал, как в ночи горевала тетя Груня.
И вот ей, как петухи, подпели голоса. Один у мосточка, другой чуть-чуть подальше, за ручьем.
И еще, и еще...
Это было там, где днем смолкал собачий лай.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В среду мы с Рогдаем пошли в кино. Вместо заборов по обе стороны улицы стояли плетни, на колах сушились макитры — глиняные горшки, хаты были крыты соломой, точно их остригли под польку.
Кино показывали у летчиков. Они жили в четырехэтажной школе-десятилетке на том конце села. За школой начинался лесок. Вдоль опушки леса стояли щиты, на них аршинными буквами написано: «Проход запрещен!»
Первым, кто нарушил строгий приказ и поплатился на нарушение, оказалась соседская коза, которую Лешка грозился украсть и пропить.
Надвигалась гроза. Коза мчалась к дому напрямик по кустам. Конечно, она нарвалась на часового. Он крикнул: «Стой! Стрелять буду!», она не остановилась. Тогда он сделал предупредительный выстрел. Коза совсем обезумела и рванула прямо. Часовой не растерялся, выстрелил в упор и убил наповал. Видно, судьба у козы была погибнуть вместо шпиона от руки часового.
Лешка по этому поводу очень расстроился. Он ходил и попрекал мать.
— Всегда слушаюсь — и зазря! — возмущался он своей недальновидностью.—Лучше бы я ее перелицевал на водку, чем задарма ей на болоте гнить. «Не тронь, не тронь! Аблакату нечем платить...» А зачем часовому аблакат? Мне тоже, может быть, завтра идтить в армию, меня, может, завтра тоже на любой пост поставят,— выпячивал он грудь колесом, потому что гордился тем, что вскоре его заберут в армию.
— Вот когда поставят, тогда и стреляй! — отвечала мать.— Тогда будешь «человек с ружьем». Не твоя печаль, на каком поле брани она голову сложила, не твоя вина — не твоя забота.
Лешка слушал, замолкал, лишь мужская гордость не позволяла ему публично признать материнскую линию.
Мы подошли к школе. В длинном коридоре стоял стол из учительской, за ним сидел сержант и продавал жителям села билеты. Военные смотрели кино бесплатно.
В коридоре озорничали ребятишки. Подставляли ножку девчонкам, толкались, гонялись друг за другом, демонстративно курили и грызли семечки. По этой причине пол в школе был усыпан шелухой.
У меня имелся трояк. Его дала на кино тетя Клара. Один билет стоил рубль пятьдесят, денег в обрез на два билета, но в кино мы с братом не попали, потому что деньги у меня отняли, при всех, в коридоре, на глазах баб, под оскорбительные крики деревенских мальчишек. Может быть, нужно было пойти к сержанту, который за учительским столом продавал билеты, и попросить, чтоб заступился?
Я знал, как зовут того, кто отнял деньги и ударил меня,— Гешка Рамзаев. Он любил поизгиляться над городскими мальчишками. Городских в деревне поднакопилось порядочно, человек двадцать, но мы были разобщены, незнакомы друг с другом, а деревенские знали каждого и всякого с первого дня рождения.