Встал крестный. Откашлялся и начал:
— Пришло и ваше время, ребята... И твое, Борис, и твое, Иван, твое, Васька, Пашка, Николай, Микита, твое тоже, Ляксей, и всех остальных...
Оратору не дали довести речь до конца, потому что со двора донеслись крики ребятишек:
— Кила идет! Кила идет!
В дверях вырос бригадир, желчный, хитроватый мужик. Его и уважали, но больше побаивались. На лавке раздвинулись. Кила сел за стол, успев грозно посмотреть в сторону тети Груни. А та сделала вид, что ее никакие грозные взгляды не касаются. Она стояла у печки, следила, чтоб все были довольны угощением.
Слушайте пожелание! — продолжал прерванную речь крестный. Он стоял во главе стола, держал стакан с самогонкой в руке.— Пришло и ваше время. Что ж... Никогда не было, чтоб никак не было, как-нибудь да будет. Во, глядите,— он поставил стакан на стол, задрал рубашку, показал белый шрам через пузо.— Я был на империалистической. Во как шрапнелью... У мужика доля такая — когда спокойно кругом, так о нем никто не вспомнит, как лихо, так бегут: «Спасай Отечество, спасай!» Без нас никто Отечество не спасет. Кто, кроме нас? Самая главная должность на войне — солдат. Помню, в семнадцатом в полк енерал приезжал, чтоб, значит, в атаку пошли за Отечество. Построили полк...
Его никто не слушал, каждый говорил свое. Лешка позвал меня. Большая честь — малолетку подозвал к столу призывник. Вообще-то, Лешка Чередниченко относился ко мне с уважением, не в пример одногодкам, тому же Гешке Рамзаеву. Лешка советовался со мной. Прочтет новости в газете или услышит радио в сельсовете, придет, начнет разглагольствовать о причинах отступления, о союзниках, втором фронте... Как ни странно, я разбирался в этих вопросах лучше.
— Алик,— сказал он грустно, но с гордостью,— ухожу, друг! Вот ухожу, садись сюда. Подвиньтесь, Алику место дайте. Эй, мать, дай стакан, налей Алику. Может, нам сейчас воевать, ему довоевывать опосля.
Тетя Груня не возразила, поставила граненый стакан, кто-то налил в стакан ужасной, вонючей жидкости.
Не могу! — взмолился я,— Не надо. Тьфу! Не буду!
— Ты брось! — обиделся не на шутку Лешка.— Я на тебя загадал: если выпьешь до дна одним духом — значит, живым вернусь, не осилишь — знать, и мне войны не осилить, убьют! Убьют меня, если не выпьешь. И ты будешь виноват, если меня наповал в сердце...
— Я не могу!
Эй, хлопцы! — обратился к столу Лешка.— Он отказывается пить за наше здоровье.
— Это ты брось! — возмутились ребята за столом. .Мне дали подзатыльник.— Брось! Накаркаешь! Не трусь!
— Чтоб с победой вернуться!
И последнее их слово решило... Я выпил. Что же оставалось делать? Я не хотел несчастья ребятам. Я выпил эту гадость, чтобы не быть трусом. Страшная гадость! Я выпил, и мне стало плохо..Я рванулся... Меня схватили, придавили к лавке, сунули в рот соленый огурец. Но невозможно было перебить вкус сивухи, я пропитался им. Все вокруг пропиталось запахом сивухи.
Через несколько минут все поплыло, размазалось, как блин на сковородке. Я уставился на обглоданные кости, они остались от петуха, и весь мир вдруг сжался до размера этих костей. Я глядел на них, и мне было невероятно смешно от мысли, что это было раньше петухом. И нет петуха. Кукарекал — и нет его.
Потом все куда-то пошли. И я пошел, плохо соображая куда. Мне показалось, что это очень важно — идти по деревне неизвестно куда, цепляясь ногами за землю. Ведь не просто мы шли, шли для чего-то. И это что-то было важным.
...На столе лежал целый вареный петух... Целый!
Как же так, ведь я собственными глазами видел, как его съели? Может, он... наоборот? Перьями обрастет, поднимет голову, закукарекает и улетит?
Я выбрался из дома во двор. Дом чужой... Куда это мы забрели?
Распахнутые окна дома облепили ребятишки. Они громко комментировали, что происходило там, внутри дома.
— Кила третью кружку пьет!
— Лешка «Цыганочку» бацает!
— А ну...дай сяду! — закричал я.
И ребятишки, те самые ребятишки, что безбожно задирались, когда я был тихим, трезвым, которые помогали Гешке отнять у меня трояк в школе, уступили без слов место на завалинке.
— Гешку убью! — поклялся я и поверил в то, что сказал.
Проснулась невероятная злоба. И до того Гешка Рамзаев стал ненавистным, что я понял: если не пойду и не зарублю его топором, мне просто житья не будет.
Я выломил дрын из плетня и пошел убивать Гешку... Смутно помню, как шел по деревне, размахивая дрыном
Я нашел Гешку...
Он перепрыгнул через канаву и убежал.
Потом было похмелье. Первое в жизни, гнусное. Страшно было не физическое состояние, а гадливость к самому себе. Точно наступал рассвет: вот видна крыша дома, вот уже различаешь сад, журавель колодца,— так и память, она оттаивала, и припоминались новые и новые подробности. И это было ужасно...