Я круто забрал влево. И опять чуть не сорвался вниз. Течение было, тащило на глубину. Я еле вылез на узкий подводный хребет и пошел быстрее вперед.
Берег ближе, ближе... Вода откатилась. Обгоняя, вперед прошел напарник тети Клары. На его голове, как у меня когда-то, было привязано белье, лежали вещи, кажется, чемодан, может, и рация.
Мужчина обернулся... Я понял, что он попрощался со мной, что мне нужно возвращаться.
Тетя Клара отпустила мое плечо и пошла за дядей Ваней-Вилли, точно боясь отстать от него хотя бы на пол метра. Она не обернулась.
Я остался стоять один на реке. Может быть, стоило догнать и попрощаться с тетей Кларой? Но они торопились к берегу, теперь им не грозила глубина, они таяли в темноте и дожде, они уходили.
Я было бросился за ними. Пойти бы вместе с ними в город. Я же знаю все проходные дворы — может, пригожусь!
Но... приказ у меня был иной. И этот приказ заставил повернуться и пойти к нашему берегу.
По пути я сбился, окунулся, поплыл, ватник намок. Я еле сумел сбросить его — он камнем тянул вниз. Никогда я не думал, что река Воронеж такая глубокая
Я плыл, плыл... Еле добрался до крутого берега. И выполз на него.
Меня подобрали разведчики. Они что-то шептали, плеснули из фляги в рот водки. Она обожгла рот — и стало легче дышать.
— Молодец, Альберт Терентьевич!
Я ничего не ответил, я замерз до позвоночника, я хотел только одного — согреться. А молодец я или не молодец... Ерунда! Я лишь выполнил приказ. Как все. Самое главное на войне — выполнить приказ!
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Город Воронеж был убит. В упор. И наповал. А в сердце его — в Кольцовском сквере — белели, как опарыши, кресты могил чужеземных солдат. Шеренги крестов.
Было воскресенье. Теплое. Весеннее. Со всего города в сквере собрались жители. Человек двести. Женщины, несколько стариков, с десяток инвалидов, остальные — пацаны. Мы с Рогдаем стояли рядом, плечом к плечу. Мы чувствовали опасность. Первое, что приходило в голову, когда я встречал знакомого одногодка,— смогу ли я осилить нового знакомого, и если придется драться, то как? На кулаках, или в ход пойдет нож, или придется выхватить парабеллум... Весной сорок третьего года я уже не питал иллюзий, ни о каких «рыцарских поединках» не могло быть и речи — шла война, мы попали в самый центр ее жерновов, и она молола нас, крушила, перетирала, развеивала, как пыль. Я уже почти забыл, какая была жизнь до войны, а Рогдай, мой младший братишка, и вовсе не помнил. Он был дитя войны. Плоть от плоти, и даже не представлял сейчас, какая она бывает, иная жизнь — мирная. Да и была ли она, эта мирная жизнь? Для меня, кажется, была. В намят! остались от нее песни — «Мы едем, едем, едем, в далеки! края» и еще «Нет, товарищи, не зря есть и реки и моря». Для Рогдая даже песня «Вставай, страна огромная» была безнадежно далекая, вроде колыбельной. Память, моего брата не отягощали воспоминания. Он был не* сколько угрюмым человеком. Удивляло, что рост у него приостановился,— непонятно: и мать и отец были высоч кими. В пятнадцать лет я смахивал на семнадцатилетяея го. Но сила у Рогдая имелась. В кулаки точно налнлв свинец, и если он бросался в драку, то шел напропалую, гвоздил на совесть. Не страшился один против троих. Дрался безжалостно, и не многие выдерживали его ярость.
Люди переговаривались. Молодые женщины разговаривали с инвалидами — хотели познакомиться. Калекам было не до шашней. Пришли безрукий и слепой — Николай и Зиновий. Они вместе лежали в госпитале, теперь поселились на пару в подвале разрушенного дома. Николай ходил за поводыря. Около них крутился Яшка-артиллерист, кучерявый инвалид без руки. Яшка спекулировал на базаре махоркой. Орал как зарезанный: «Тюлюлюевская! Один курит, семеро дохнут!» Стакан махры стоит тридцатку. За какую цену Яшка брал «товар» в деревнях, оставалось тайной. В махорку он что-то подмешивал для крепости. И для объема. Объем — прямая выручка: купил сто стаканов, продал сто тридцать. На краю фонтана с пионерами и крокодилами (фигурки пионеров без голов танцевали фантастический танец вокруг пресноводного страшилища) сидел дядя Ваня. Дядя Ваня — безногий — ходил на костылях. Он что-то «травил» и сам громче всех смеялся.
Инвалиды меня не интересовали. Я приглядывался к сверстникам. Вовка, по кличке Шкода... Худой, с глазами навыкате, с перевязанной шеей. У него воспаление желез, кажется туберкулез.
Еще один Вовчик, Шишимора. Я его знал до воины. Шишимора жил в начале улицы Фридриха Энгельса. Он меня однажды «купил» — сказал, что я не смогу просидеть до тех пор, пока он не просчитает до трех. Я легкомысленно не поверил. Мы ударили по рукам, поспорили на «американку», Шишимора сказал: «Раз, два...», по том захихикал и произнес: «Три скажу... когда захочу. Ты сиди, сиди, я пошел... Если уйдешь, значит должен «американку». И ушел. Я сидел в Милицейском саду на скамейке. Ждал весь день, до глубокого вечера. Я был честным мальчиком. Я плакал... Злился. Хотелось есть. Я знал, что влетит дома, и все же сидел. Не верилось, что Шишимора не придет и не скажет: «Три». А он не пришел.