Выбрать главу

А была кралюшка.

Зачал я с ей хаживать в лесок, слушать соловьиные песни. Да что, мало послушали.

Иная песня долетела до нашей станицы.

«Сарынь на кичку!» Вот песня, коли слыхивали. Донской матерый казачище ее певал. Степан Тимофеич.

Эх, братцы, погуляли мы, потешились! Да что сказывать про то, поди, и без меня знаемо.

Речь моя не об том, как гуляли, а об том, как с похмелья головушка маялась.

Одолела нас государева рать.

Покатилась с плахи Степанова голова.

И развеяло добрых молодцев, кого куда. Кто на волжском бережку, на белом, горючем песке спит, подложив в голова крутую синюю волну. Кто на чепи в темном подземелье счет дням потерял.

А мы к Дивьим горам прибились. И было нас одиннадцать душ, родитель мой – двенадцатый. Да того что считать: на епанче принесли его, бездыханна, голова мало что не пополам рассечена рейтарской[14] саблей.

Ладно. Пришли к дивам, сидим горюем. Весна ненастна, ночь стюдена, костер бы – да ведь боязно: собаки эти, осударевы рейтары, кругом. Ну как углядят.

Так в стуже, во тьме сидим.

Чуть брезжить стало – за Доном пыль, скачут всадники. Глянуло солнышко краем – заблестели у них доспехи. Вот ведь дияволы!

Ну, чаем, погибель…

Ано – нет!

Под ногами у дива камень шевельнулся, пал. И вылазит из-под камения старый старичище: медведь не медведь, человек не человек. Седыми волосищами зарос, страшон – альни ужасно.

Приставил лапу к глазам, глянул за Дон. А там – пыль, всадники рыщут.

Пудовым кулаком погрозился на них старец.

– Эй, – рыкнул, – псы несытые! Еще не нажрались человечины? Так голодные же ноне поснете!

И, нас за собою маня, полез в норку под камень. А мы за ним полезли.

Ползем во тьме, как кроты. Родителя кое-как на епанче волочим. А лаз – длинный. Куда ползем? Не вем – на спасение, не вем – на погибель. Страшон старец, прямо – лешой, да ведь и наружи – беда: осударевы псы.

Кончился лаз, оказалися мы в пещерке. Вот она самая и есть, где мы, братцы, сей час с вами сидим…

– Да как же, дядя, – сказал Васятка, – ты сказываешь, что от дива полезли вы под землю, а ведь наш лаз много выше.

Пантелей ничего не ответил, усмехнулся.

– И вот, ребята, – продолжал он, – зачали мы жить тут. Старичище, спасибо ему, целебной травкой родителя отходил, срослась кость на голове. И встал батя на ноги.

– Ну, – говорит старичищу, – скажи, как за тебя богу молиться? Имечко, – говорит, – свое, отче, назови.

А тот смеется.

– Зовут меня, – бает, – зовуткой, а величают уткой. Было, – бает, – дело, хаживал и я не хуже вас таких-то… Да это, детки, когда было-то! Уж я и сам позабыл. Слыхал, – бает, – ноне про ваши потехи, про донского казака Степана слыхал. Завидки брали, слышучи, да стар. Помру, однако. Докучаю смиренно: пожалуйте, закопайте старика.

Помер ведь.

Закопали мы его втай, где указал.

А весна миновала и лето. Уже осень идет.

Во-ся и говорит родитель:

– Полно-ка в яме-то сидеть. Инде еще от нас прок будет, а тут чего же, под землей-то? Не аржано семя, из едина седмь не вырастем. Айдате, детки, на свет, на Русь – до времени. Еще-су загорится пожар на Дону, еще всколыхнется Расея-мать…

Всем уходить велел.

А мне наказал восвояси бежать.

– Утри, – молвил, – матери глазыньки, небось, нас дожидаючи, все проплакала, бедная.. Я же, – молвил, – пойду по Руси глядеть. Инде – свидимся.

И поклонился нам земно, и во-ся – нету его. Не знаем – на сивер пошел, не знаем – на полдень.

Ну, мы – кто куда.

И я на Хопер поплелся.

Бреду седмицу, бреду другую. Уже и белые мухи полетели.

Вот Борисоглебск-город завиднелся. Тут – Танцерей-деревенька на пути.

Гляжу – скачут какие-то от деревни конные. Ох, мыслю, не ордынцы[15] ли?

Схоронился б, да где схоронишься? Место степное, далеко видать. Ползу по снегу, чисто вошь по рубахе. «Матушка, – шепчу, – спаси, заступница, помози!»

Верно, ордынцы оказались.

Они с луками обскочили меня, черны, зверовидны, в лисьих колпаках. Аркан на шею и – погнали.

Где за конем бегу, где, пав, по снежку волочусь.

Но вот глаза тьма застлала. Мыслю: смерть.

Ано нет, отживел.

Чую – на коне я, а руки-ноги затекли. Огляделся: на лошадий круп что мешок кинут, арканом приторочен к седлу.

Тут я заплакал.

Не от нужи, братья, заплакал, – от обиды, что не видать мне больше матушки русской земли…

Притащили в орду, наложили железа, колодки набили, и стал я не человек, а хуже скотинки: неволя ж. Пошла не жизнь – мука мученская…

В ту пору ж наехал из Туретчины купец, привез в орду ситцы. Они, дядины дети, меня купцу продали в галерники. Пять годов без малого сидел за веслом на купцовой галере. Что битья принял, что ругани! Ну, да что! Много про то баять. Лучше скажу, как у Крымского берега было. Напал на галеру корабль христьянский. И побили они турчинов, и взяли ихнее добро. А нас выпустили на берег, на крымские пески.

Сказывали, будто корабль – веницейский, разбойничий. Ну, нам те разбойники милей родимых братьев.

Со мной душ двадцать наших русских христьян было. Пошли не вем куда, скрозь пески. И так, бога ради, ничего, прошли. Не тронули нас крымцы.

И пришли мы на Русь.

Дивятся же нам люди: как-де такую нужу претерпели да целы остались?

– Ништо, – баем, – ломали нас – не доломали, жгли – не дожгли. Теперь на русской земле, слава богу.

И опять я, братья, на Хопер побрел.

Глава двадцать первая,

повествующая о дальнейших приключениях Пантелея, а также о неожиданном появлении преследуемого драгунами беглого солдата Гунькина

Сказав так, Пантелей умолк, прислушался, И Соколко косматые уши навострил.

Но была тишина.

– Прости, брате, – сказал Демша, – не вем чего наплел на тебя. Да ведь чудно, право, попритчилось, как ты пещерку с кладом указал. Прости.

До земли поклонился Демша.

– Ничего, – сказал Пантелей. – Полно об том. Давайте буду дальше сказывать.

Побрел на Хопер, стало быть.

Мыслил: беда за песками, за морем. А она, окаянная, на родимой земле караулит.

В Богучаре на торгу милостинку просил. Набежали пристава, схватили: «Ты-де боярина Синявина убеглый человек!»

На съезжую запхнули. А там, верно, убеглых холопов человек с двадцать. И меня к ним. Кричу приставам, что – казак, вольный-де. А они не слушают, смеются.

Да так всех нас, рабов божьих, и пригнали в синявинскую вотчину.

А мне, ребята, уже и бегать наскучило. И стал я жить в боярских холопях. От турецкой неволи ушел, вклепался в свою, в русскую.

Тут всяко со мной деялось: и пашню орал, и дровишки сек, и много чего. Под конец поставили на псарню.

А он злодей был, боярин-то, царство ему небесное. Людей мучил-таки довольно. Поплакали мы от него. И вот до меня добрался.

Недоглядел я кобелька его любимого: так-то, случись, затоптал конем. Грех невелик ведь, да кобель вышел – так, прицепка: я ему, боярину, прежде согрубил раза два, каюсь, дерзко сказал. А тут он и вспомнил.

Всыпали мне, конечно, – ни лечь, ни сесть. Я вам тогда показывал. Всыпали и – в башню.

У нас башня была в саду. Кого туда кинут, тот, почитай, не жилец: замучают.

Зачал меня боярин терзать. Хотел, видно, чтоб я на коленки пал. Нет, не падаю, креплюсь. Он же, диявол, от того пуще распаляется.

Вот сижу в башне. На дворе – ночь, тьма. Сижу во тьме, мышки пищат. Сон не идет. И зачал я думу думать: что за такая моя жизнь? Оглянусь назад – сеча, рабство, нужа. Погляжу вперед – ох, заступница! Чуть ли не погибель.

вернуться

14

Рейтар – конный воин.

вернуться

15

Татары.