Выбрать главу

К нему все какие-то попы липли, водили в Успенскую церковь к обедне, ко всенощной.

Царевич любил церковную службу. Он становился на крылос и жалобным тенорком подпевал дьячку.

Насупив брови, Питер дергал щекой, недовольно поглядывая на сына: монахи, всенощные…

Ох, не такого надо было бы государю наследника!

Спускали «Старый Дуб», палили из пушек, жгли потешный огонь, делали гезауф.

На всех сих торжествах царевич бывал без охоты и, бывая, играл в молчанку.

А на спуск корабля и вовсе не пошел: лег в постелю, сказался хворым.

Разгневанный государь приходил в царевичевы покои, шумел, замахивался тростью на сына. Но тот так и не пошел, отлежался.

После спуска «Большого Дуба» государь отправил сына в Москву. Прощаясь, только и сказал:

– Эх, Алеша!

– Государь-батюшка, прости! – опустив голову, прошептал царевич.

И уехал, окруженный попами.

Вечером того дня на гезауфе было много пито. И вдруг флотский лейтенант Мишуков заплакал.

– Ты что, Мишуков? – спросил государь.

– Ох, господин бонбардир! – сказал моряк. – Делаем мы с тобой, делаем, а чую, как бы все наши дела прахом не пошли… Глупенький у тебя наследник-то, он все твое заделье порушит…

Питер нахмурился. Дробно стуча об пол каблуком, задрыгал журавлиной ногой и сказал Мишукову:

– Дурак. Зачем при всех говоришь?

И потом весь вечер был печален, пил, не хмелел, выбивал пальцами на столе барабанную дробь. И, покусывая усы, глядел в одну точку, поверх голов гуляющих гостей, словно что-то видел в голубом тумане табачного дыма.

Что же он там видел?

Болотистые леса под Гродной, беспокойные воды Немана, палатки вражеских войск.

Мальчишку-короля, возомнившего себя гением военным.

Не на много старше Алексея, а каков львенок! Вот бы этакого сына!

«Государь-батюшка, прости…»

Эх, прогулял, провоевал, проморгал малого! Теперь – поздно.

А что еще в табачном дыму?

Костры над великой рекой. Загорается пожар на Дону. Да что – на Дону! И Хопер, и Битюк неспокойны.

Надо, надо за глотку брать.

Сына, наследника проморгал, но отечество!

Ближние видели: потемнело, налилось кровью государево лицо. Толстая жила вздулась, перечеркнула чело. «Быть грому!» – думали ближние.

Нет, грому не случилось.

Государь встал и, как бы в задумчивости, удалился в спаленку. Вскоре туда был позван господин адмиралтеец.

– Вот что, Матвеич, – сказал Питер, – тушить надо не мешкая. Помедлим, чаю, поздно будет.

На рассвете сотня драгун с песнями, рогами и тулумбасами двинулась в поход, к городку Боброву.

Впереди сотни на белом голенастом коне ехал горбоносый нерусский офицер.

Медная кираса поблескивала под малиновой епанчой.

Пыль поднялась за всадниками золотым облачком.

Все последующие дни прошли в неустанных трудах. Готовили корабли к походу, грузили в трюмы бочки с солониной, мешки с мукой и всякое снаряжение.

Наряду с этим также отправляли в Тавров людей и все требуемое для большого корабельного строения. Ибо с капризами реки государь более мириться не желал.

Водой и берегом шли в Тавров корабельные припасы: пушки, ядра, лес, смола, канаты, кузнечный и плотничий инструмент.

Воронежский берег пустел.

Во дворце герцога ижорского окна забили досками. Каменных мужиков с трезубцами сняли с крыльца и, завернув в рогожи, увезли неведомо куда.

На немецкую кирху замок навесили.

Поручик Давид Фанговт показывал государю чертежи речных мелей. Тот сумрачно глядел на них и делал свинцовым карандашиком пометки – где быть новым верфям: в устье Воронежа и на Дону.

Господин же адмиралтеец был зело доволен: раз – что воронежское сидение кончилось, и два – что в трудах и суете Питер, видимо, позабыл про ненайденного малолетка.

Государь про Василия один лишь раз помянул, когда стояли они с господином адмиралтейцем, глядели на погрузку корабля.

Взад и вперед бегали матросы по сходням, тащили ящики и кули с мукой, катили бочки.

Тогда Питер спросил, где малолеток.

Но тут матрос, толкавший перед собою бочонок, поскользнулся и упал в воду. Бочонок с грохотом покатился по сходням на берег.

Питер кинулся к злосчастному матросу, пособил ему вылезть из воды и затем побил тростью.

И забыл про малолетка.

Так прошли сборы флотилии.

В конце апреля восемь кораблей вошли в Дон.

Стоял ветреный, яркий день. Тысячью тысяч ослепительных отражений играло солнце в синих, с пенистыми гребешками волнах Дона. Белогрудые паруса шибко несли корабли. Трепетали, вились на ветру разноцветные длинные языки вымпелов. Ветер свистел в снастях. Грозно сверкали начищенные пушки.

Шли корабли стращать турецкого султана, чтоб не вздумал, избавь господь, идти в союз с Карлой.

С любопытством глядели матросы на незнакомые берега.

Вот кончилась степь, пошли дикие горы.

Угрюмо высились меловые утесы. Черный коршун кружил над скалами, где нет-нет да и закрутится дымок или какие-то люди покажутся на гребне – и исчезнут, словно провалятся в тартарары.

Зорко с высоких мачт оглядывали донскую землю сидящие в смотрильных бочках вахтенные матросы.

Шибко бежали воронежские корабли.

Глава двадцать четвертая,

предпоследняя, в которой кончаются одни пути и начинаются другие, в которой Василий Ельшин видит и свою, озаренную тревожным светом костра тропу

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

Долго шли наши артельщики – не день и не два. И уже не перед всяким с дороги сворачивали, потому что не безоружны, в случае чего – могли и сами укусить.

Теперь десять человек их было, малолеток – одиннадцатый.

В пути к ним еще кой-какие горемыки прилепились: кто с лесной работы, кто от злого боярина, от горькой жизни, от великого разорения.

Когда за донской излучиной сверкнули спокойной гладью ленивые воды Битюцкого устья, – в артели насчитывалось уже без малого три десятка.

Вел артель Пантелей.

На черных, седоватых кудрях его красовалась шапка с малиновым аксамитовым верхом. Да и прочие маленько приоделись, поскидали гуньки. Кафтанишками раздобылись, сапожишками.

Ведь как получилось-то.

Наскакал на артельщиков боярский сын с челядинцами. Дерзко наезжая, тесня конем, кричал, заворачивал вольных людей на боярский двор. «Я-де, кричал, знаю, какого вы поля ягоды! Вы-де у меня попляшете!»

Пришлось в драку лезть.

Было дело, побили челядинцев. Боярский сын вырвался, ускакал, потеряв соболью шапку с малиновым верхом.

И приоделись, приосанились мужики. Правда, кому тесна одежа, кому велика, ну да что! Все – не лохмотья. Вот – близко – сверкнул Битюк и завиднелся дым костров. Люди, кони завиднелись, с гусельными перезвонами послышалась песня.

За Доном – степь лежала, по Битюку чернел дремучий бор.

А уже на землю ясный вечер пал. Яркая голубая звездочка отразилась дважды: в Дону, раздробленная шибко бегущей струей, и в тихой воде Битюка – целехонька.

Подошли артельщики к большому костру, поклонились, поздравствовались. Сели где кто.

Народ у костра был пестрый: больше свой брат, мужик, лапоть, но и казацкая шапка виднелась, и кармазинный кафтан с позументом, и узорчатый зеленый сапог.

Сидели у костра, слушали песню.

Седой старик пел. Перебирая струны гуслей корявыми, похожими на дубовые сучья пальцами, он пел, низко опустив голову. Сивые космы свешивались на лоб, хоронили лицо. Сквозь прорехи ветхого зипуна чернело голое тело.