пел старик, —
От других костров шли люди, слушали старикову песню.
Кончилась песня, а гусельный перезвон еще дрожал над костром.
С Дона ветерок налетел, понес перезвон в темную степь.
Старик поднял голову навстречу ветру. И ветер ласково откинул волосы с его чела.
Тут увидели, что лоб старика рассечен: страшный, ало-черный рубец пересекал голову от левой брови и шел к темени, скрываясь в сивых космах.
Тогда встал Пантелей, пошел к старику, пал перед ним на колени.
– Прости, – сказал, – родитель-батюшка! Не признал я тебя тогда, как ты мне в башню грамотку приносил. Думал, прости, сонное видение…
Старик молчал, белыми, слепыми глазами глядел на огонь.
– Что ж молчишь, батюшка? – воскликнул Пантелей. – Ведь сын я твой, Пантюшка я! Помнишь, свет, как со Степаном Тимофеевичем-то гуливали? Как в Дивьих горах спасалися? Тогда ушел ведь ты от нас, сказал: встретимся-де… Пожалуй, молви словечушко!
Не вдруг пошевелился старик. Не вдруг, протянув корявые ручищи, ощупал Пантелееву голову. И сказал:
– Много, дитятко, у меня сынов… Пантюшка, да Матюшка, да Прошка, да Тимошка… а уж Иванам – так тем и числа нету. По всей русской земле – дети мои. И все-то нынче текут сюды… Таково радостно! Чу! – прислушался старик. – Еще чадо скачет…
Верно, топот слышался вдалеке. Все в ту сторону обернулись. И вот в красноватый круг света, отбрасываемого костром, ворвался всадник.
Он на скаку спрыгнул с коня и прямо – к старику.
– Не то Проня? – ласково сказал старик. – Скоро же ты, голубь, обернулся. Ну, чего видал, кажи…
– Царско войско идет, батюшка…
– Много ль?
– Да солдат с сотню будет.
– А сколь далеко?
– Коли в ночь пойдут, так завтра к обедам приспеют.
Молчал старик. Слушал степь. Слушал лес. Слушал реки.
В степи дергач кричал. На реках – выпь. В лесу – сычи.
– А боле ничего не видал? – спросил старик.
– Еще, отче, из Воронежа корабли сплывают. Шибко, слышь, идут. Часом будут.
– Ну, корабли, господь с ними, – сказал старик. – Корабли нам не помеха. От солдат же, детушки, схорониться надо. Во-ся в лесок от них уйдем.
– Отче! – воскликнул Проня. – Неуж с сотней не сладим?
– Чего не сладить? Сладим, – усмехнулся старик. – Да что ж на рожон-то прати? Из лесу будет поспособней. Мы же тем часом Лукьяна кликнем… Сколь, бишь, их, солдат-то?
– Да сотня этак.
Старик вздохнул, перекрестился.
– Ох, бедные! Все полягут… Тяжко, дети, свою русскую кровь проливать… Ладно, Проня, пойди отдохни, сынок. Приустал, поди, сердешный. Вот только Олешу, пожалуй, пошли ко мне.
Пошел Проня, сделал как велел старик, сел к костру разуваться. Другой сапог не скинул, а Олеша уже коня седлает.
Из-за черных зубцов битюцкого леса красный месяц вылез, подобный краюхе хлеба, повис над рекой.
Охает земля под конским копытом, скачет Олеша в дремучем лесу.
Старик же, покинув свое место, пришел к огню.
– Кто, – спросил, – в скорописи искусен?
Василий, конечно, назвался.
– Ну, ин потрудись, чадо, – сказал старик.
И велел подать ларец с прибором. В ларце была бумага, перья и склянки с чернилами и киноварью.
– Отче, – низко поклонился Афанасий, – дозволь малолетку слово молвить.
– Отец, что ль? – спросил старик.
– Отец не отец, а близко того. Дозволь.
Отвел Афанасий Васятку в сторону и сказал:
– Рассудил ли, Вася, по какой дороге собираешься идти?
– Рассудил, дядя, – тихо ответил Васятка.
– Ведомо ль те, что на сей дороге – и сеча, и нужа, а по то и два столба с перекладиной?
– Ведомо, дядя, – опустив голову, еще тише сказал Василий.
– Еще не поздно, Вася, повернуть. Вон, слыхал, царское войско ближится – может, пойдешь навстречу, назовешься?
– Нет, – твердо сказал Василий, – не пойду, не назовусь.
– А художество, Вася? Как же художество-то?
Вздохнул Василий, ни слова в ответ. Стоит, словно каменный.
– Слышишь ли? – тронул его за плечо Афанасий.
Потупившись, молчит Василий. «Пошто, дядя, сердце травишь?» – хочется ему крикнуть, да что! – перехватило глотку, не может слова сказать. А перед взором – черная дыра, закованные руки, бледное, без кровинки, лицо отца…
Или пьяный немец, тыкающий тростью в живот: «Карох многа ел!»
Или, как бревна, сваленные в кучу, мертвые мужики… Дух тяжкий, смрадный… Корабельный лекарь, брезгливо морщась, трогает палочкой почерневшие трупы, считает:
– Тфатцать отна…
Ох, дядя, какое художество! Кому оно? На что?
Вспомнились листы, кои показывал ему кавалер Корнель: сказывал – на липовой доске режут изображение и, накатав краской, тискают на бумагу. Что ж там на тех листах? Мельницы, тихие воды, коровы с колокольчиками, плоды, хижа под черепицей… Или в распахнутом оконце – какой-то весельчак, сдвинув набекрень диковинную шляпу, пиликает на скрипице…
Кому у нас любоваться этими плодами, ландшафтами, весельчаком? До них ли?
Так ничего и не сказал Василий, отмолчался…
И вернулись они к костру.
А там уже все готово: сушняку подкинуто, – огонь столбом, чистая доска на козелках, и на доске весь прибор разложен.
– Пиши, чадо, – сказал старик, – что я речи буду.
Василий взболтал склянку с киноварью, приготовился.
– Пиши: «Гей, мужики русские, голытьба горемычная, поротые задницы!»
Хитро, с завитками и росчерками, вывел Василий глаголь. Яркой кровью загорелась киноварь на белом листе.
– «Кидайте, мужики, рало боярское, полно-ка вам толстомясых на себе возить, ведь вы, мужики, не кони…»
Пишет Васятка, перо, что птица, летит по листу.
– «Собирайтесь-ка вы, мужики, на реку Битюк, в Битюцкую волость по великое дело. Воевод, бурмистров, прибыльщиков кончать, делить промеж собой боярскую землю да на свои рты пахать…»
Лист за листом писал Василий. И когда заалел восток, проснулись птицы, а над обеими реками седыми гривами задымился туман, – десять листов было написано.
Глянуло солнце – и ярко, весело сверкнули на хартиях алые буквицы начальных строк.
И люди, разглядывая листы, дивились на малолетка: что за искусник!
– Ну, Вася! – воскликнул Афанасий. – Ведь это что – красота какая!
Василий, улыбаясь, поглядел на него. «Ну, вот, дядя, – сказали лукавые глаза, – ты про художество давеча спрашивал… Вот тебе и художество!»
Когда солнце стало росу сушить, отряд тронулся к лесу. Впереди Пантелей шагал: его старик поставил за старшого. А сам, взяв листы и кинув за плечи гусли, побрел неведомо куда.
Весело шел отряд. Кто песню пел, кто неторопливо вел беседу. Старик Кирша на ходу досказывал начатую ночью у костра сказку. А в хвосте отряда стоял гогот: там Родька-толмач животом говорил, плакал дитем, просил жамочки.
Дорога шла по лесу в гору.
Поднялись люди на гребень и огляделись. В розовом тумане смутно поблескивали реки. Подобно серебряной сбруе, сверкали прильнувшие к Дону озера и старицы Битюка.
А Дон-батюшка необъезженным конем горячился, прядал, шумел водоворотами перекатов.