Остров и городской берег соединялись мостом, который при проходе кораблей раздвигался.
А там, где недавно ходили гуси и лежали холсты, в короткое время построили дома для начальства. У каждого начальника был свой дом – у Апраксина, у Головина, у Меншикова. В окна обывательских домов вставлялась слюда, а в эти – стекла.
Но это диво было не диво. Дивом была Немецкая слободка.
Как и в Москве, иноземцы съютились кучкой – дом к дому – и даже огородились тыном. В воротах стоял сторож. Он впускал в слободку только своих, а если из русских, то офицеров.
Дома же тут строились хотя и деревянные, но раскрашивались под кирпич и даже под мрамор. Железные и черепичные крыши были с флюгерами – жестяными петухами и малыми мельничками.
Дул ветерок, на стальных спицах вертелись мельнички и петухи, повизгивали, поскрипывали, звенели.
И дорожки были посыпаны красным песочком, а деревца – липа, акация – росли подстриженные, аккуратные. И в их негустой, пестрой тени ласково шелестела фонтаны, или, по-русски сказать, водометы.
Тут все было в особицу, все иное, не наше, чему много дивились и горожане и работные мужики. Вся эта нерусская благодать была им чужда и даже ненавистна.
И была еще в слободе немецкая церковь, кирха, вся узкая, голенастая, как скворечня. Она стояла недалеко от нашей Успенской. И как, бывало, затренькает жиденький, словно бы надтреснутый, немецкий колоколец, так дьячок успенский Ларивон злобно плюнет и погрозится волосатым кулаком:
– У, аспиды! Пропасти на вас нету!
Подальше Немецкой слободки стоял канатный завод. И там под навесом высились бурты всяких канатов – тонких и средних, и толщиной с хорошее бревно.
И кузни, целая улица, с их звоном и тяжким перестуком больших и малых молотов.
И еще множество лепилось по берегу хибарок – получше и похуже. Иные – бревенчатые, иные – плетневые, а не то – просто землянки: одна крыша, и все.
В них жили наши русские мастера.
А работные мужики – те валялись где попало, их жизнь была каторжная.
И хотя вокруг верфи стояла огорожа и стражники никого из работных за нее не выпускали, все-таки люди ухитрялись убегать с корабельного строения.
Они убегали на Дон к казакам. Адмиралтейство зачисляло их в нетчики и разыскивало. И каких ловили, тех били батогами и возвращали обратно, на верфи. А у непойманных ковали в цепи семьи и разоряли дома.
За самый малый проступок тут лупцевали нещадно и даже казнили смертью.
Глава пятая,
е которой господин адмиралтеец Апраксин, осерчав за углянскую конфузию, хочет на Афанасии Пескове сорвать зло, но появление кавалера Корнеля направляет события по другому пути
Господин адмиралтеец Федор Матвеич Апраксин с утра пребывал в меланхолии. Вчерашний гезауф[2] выходил чесночной отрыжкой, кружением головы и воспоминаниями.
Воспоминания были одно хуже другого: чего-то, заспорив, подрался с ижорским герцогом Алексашкой. Ухватил его за парик. А тот, нахальная морда, жеребец (на нем воду возить!), тот давай над стариком силу показывать – загнал господина адмиралтейца под стол и кричал:
– Ку-ку! Где ты, дяденька?
И Питер Бас[3] смеялся, и все гости ржали. Нашли потеху. Да над кем? Над царицыным единоутробным братом!
Ну, Питер, бог с ним – он сам государь. А то ведь голландская мразь, чухна, матросня нерусская – и те ржали… И энтот, брылястый, какой намедни припожаловал с государем, француз или кто, кавалер Корнель или как там его, – энтот от смеху даже и говорить не мог. Только манжетками махал.
«Ишь ты – дяденька! Тебе, сукин сын, холуйское отродье, черный кобель дяденька! Ижорский герцог!»
Господин адмиралтеец выпил квасу, пощупал голову: болит.
– Герцог! – фыркнул насмешливо. – Герцог!
И явилась проказливая мысль – завести щенка и дать ему такую кличку. И тогда громко звать: «Герцог, Герцог! Тю-тю-тю!»
Меланхолия помаленьку проходила. Он подумал: хорошо б сейчас пососать моченого яблочка…
И сразу вспомнил про позавчерашний царев указ орловскому воеводе и что Афанасий Песков уже, может быть, привел мужиков и привез яблоки.
Крикнул камердинера, велел подать епанчу[4], шляпу и трость.
По скрипучим лесенкам, темными, низкими переходами, пошел из покоя в покой, громко стуча тростью.
В каждом покое были иконы и лампады – розовые, зеленые, голубые. Перед лампадами брал треугол наотлет в левую руку и крестился.
Он государю был верный пес, на все глядел глазами Питера, но обиходную старинку любил втайне – эти всякие там боковушки, половички, лампадки, домашнюю тесноту, жаркие печи, пирог с ливером, счет предкам – кто от кого. Древо рода.
А род-то был захудалый. Лишь приблизившись ко двору, Апраксины вознеслись.
Но господин адмиралтеец презирал новых: Меншикова, Шафирова, Ягужинского. Один пирогами торговал, другой из жидов, третий – черт его знает кто, барабанная шкура, горлопан.
А Апраксины все ж таки с царями в родстве.
Мысль о щенке укрепилась. Меланхолия становилась легче.
На крыльце рванул ветер и чуть не сорвал шляпу. Вчерашний снегопад кончился, опять капель потекла. Но мокрый южный ветер штурмовал с отчаянной силой.
Господин адмиралтеец подумал, что раз потянул такой ветер – жди ранней весны, большого паводка. В ночь с Дона прибыла вода.
Придерживая шляпу, глянул по берегу: работа на верфи шла, не стояла. В распахнутых воротах кузней пылали горны, бухали пудовые молоты, дробно перестукивали мелкие молоточки. Скинув полушубки, в одних холщовых рубахах, шибко рубили, тесали плотники. Скользя нековаными копытами по горбатой дороге, волоком тащили коняги огромные, набухшие водой бревна. Галдели, ругались мужики. Один конь упал, бил ногами, не мог подняться.
Дальше копали землю, рыли котлованы для фундаментов будущих строений. Землю на тачках увозили, несли на носилках бабы. И дети тоже виднелись с носилками.
А по всему берегу – корабли, корабли, бригантины, галеасы.
Подпертые толстыми бревнами стапелей, они стояли, готовые к спуску. Скоро одно за другим, зарываясь носом в воду, скользнут суда по настилу в реку и закачаются на синей волне.
И тогда этих адмиралтейских гезауфов будет столько, сколько кораблей. Вот тогда-то он и покажет щенка и позовет: «Герцог! Герцог!» Что смеху будет!
И меланхолия покинула господина адмиралтейца Апраксина окончательно. Он пришел в себя. Переходя через мост, даже засвистел: «Тары-бары-растабары, белы снеги выпадали…»
Но свист прервал, потому что увидел Питера Баса. Тот вдалеке шагал по острову, как на ходулях или журавль-монстр, великан, нескладный: тонкие ноги непостижимой длины, а голова не по ногам – мала. Голова была в приплюснутом, заношенном треуголе. Черные кудри выбивались из-под шляпы, трепетали на ветру.
За Питером бежал намеднишний гость, кавалер Корнель. Он едва поспевал, что-то кричал государю, а тот, оборачиваясь на ходу, тоже кричал и махал тростью, указывая куда-то.
Они шли вдалеке, направляясь, однако, именно сюда, к адмиралтейскому двору.
Апраксин потихоньку незаметно перекрестился, обдернул шарф и поправил треугол. Приготовился встречать Питера, говорить рапорт.
Но тут он заметил привязанную к коновязи пегую конягу и сани с угольным коробом. От саней бравой походкой бил шаг ефрейтор Афанасий Песков. Не доходя трех шагов до господина адмиралтейца, стукнул каблуками, вытянулся. Апраксин засопел. Сказал: