Выбрать главу

Она подошла ко мне близко, едва не касаясь острыми маленькими грудями, оттопыривавшими латаную ситцевую кофточку. Нагнулась, тревожно пощекотав меня волосами, пахнущими зольным щелоком, и погладила, как маленького, по голове.

— Ничегошеньки ты еще не понимаешь. Сунули тебя на войну, считай, из люльки. Небось и девки ни одной не поцеловал?

У меня заалели уши и гулко затукало сердце. Я, помнится, соврал что-то бойкое насчет целования.

Разморенный обильной едой, я к вечеру угрелся под шинелью и придремал перед ночным дежурством.

Проснулся я от неожиданного прикосновения и увидел рядом Настасью.

— Это я, Коля, — зыбким, ломающимся голосом сказала она и скользнула ко мне под шинель.

Желтым немигающим оком таращилась в окно луна. Белесые полосы света лежали на полу, на сдвинутых скамейках, где спала Шура, свернувшись в мышиный, неприметный клубочек.

— Хороший ты мой, — сбивчиво шептала Настасья, обнимая меня за плечи и приникая неожиданно упругим телом. — Сердцем приветливый… Пришла вот… Ну что же ты? Что?..

У меня пересохло во рту, гудела в висках кровь, и я не понимал, куда деть руки.

Я еще не знал женщин, хотя потаенно думал о них и желал их ласки. В солдатских рассказах все было просто и ясно. Сейчас же во мне все перевернулось. Желание и стыд, ожидание и испуг, ощущение близости доступного женского тела — все смешалось в комок, кидая меня то в жар, то выметывая на спине ознобливые мурашки.

— Ты не бойся меня, не бойся… Я к тебе ведь всей душой. Сердце насквозь прознобилось. Согрей ты его, Коленька… Хоть самую капельку согрей.

В вороте сбившейся кофточки остро выпирала ключица. На шее, ниже уха, горячечно трепетала жилка. Так близко от моих глаз, что, казалось, были слышны толчки разгоряченной крови.

— Ну чего ты, чего?

На меня нахлынули стыд и обида. Я не мог представить, что сокровенное случится в полуразрушенной избе с незнакомой женщиной в юбке из шершавой мешковины.

— Не надо… Не могу я так.

Я резко отстранился от Настасьи.

— Не можешь, — потерянно откликнулась она, сникла и стала застегивать кофточку. — Пожалеть не хочешь. А если бы ты знал, сколько лиха мне судьба отмерила…

Настасья заплакала, уткнувшись головой в шинель. Волосы ее рассыпались, плечи мелко дрожали под изношенной тканью кофточки в блеклых сиреневых цветах.

Я сидел у окна и курил. Настасья приглушенно и одиноко выплакивала бабий стыд. Потом встала, оправила одежду, сколола гребенкой волосы и легла рядом с дочкой на хромоногие скамейки, застланные серым тряпьем.

Своим порядком вершилась ночь. Лунные отсветы ползли по росной траве от угла избы к кособокому сараю. Ветер топтался в кустах, скрипел сломанным суком дуплистой ветлы у изгороди и пропадал в лесу. Звезды равнодушно и холодновато светили в небе. Ватага кошек скользнула по улице к ближней паленине, и там послышался шум злой драки.

Днем Настасья сказала мне:

— Забудь, Коля, мою бабью дурь. Много в нас этой глупости насовано… Нам ведь как белая рубаха, так и праздник… Куда с копченым-то рылом любовью заниматься. Переехала война колесом мне ту дорожку. Ночью, случается, всколыхнешься, а рассветет — и остудятся твои думки. Бабье сердце, как горшок с кипятком. Что было, то и всплыло… Разве такая я раньше была.

Она достала матерчатый сверток. В нем были документы, немного денег, рубли и марки. Какие-то немецкие справки с орластыми печатями, письма в истертых конвертах. Из бумаг вынула фотокарточку.

— Вот, перед войной на паспорт снималась.

На крохотной фотокарточке я увидел тугощекую девушку с веселыми глазами. Чистый лоб венчала плетеная корона светлой косы. Полные, по-девичьи пухлые губы были тронуты смешинкой. Гладкую шею кокетливо облегал кружевной воротничок.

— Красивая я до войны была, — тоскливо выдохнула Настасья. — Самая красивая в деревне. Парни хвостами ходили… Учетчицей в эмтэесе работала.

— Сколько же тебе лет?

— Сказать, так засмеёшься… С прошлого месяца двадцать пятый пошел.

— Двадцать пятый?

Я неверяще оглядел Настасью, изможденную, роняющую тоскливые слова.

— А муж где?

— Муж, объелся груш. Нет у меня мужа… Шурочка мне не дочь. Приемыш она, сиротинка. B сорок первом, как беженцев на шоссе бомбили, ее прибрала. Месяца четыре всего было.

Она уставилась в разбитое, заткнутое пучками прелой соломы, окно, и глаза ее стали угрюмыми.

— Бабой меня немцы сделали, — выдохнула она тяжелое признание. — Фельдфебель Отто Шванцигер… Когда наши отступили, остались мы тут в горе, как в пучине. Любую утеху фашисты творили… Болтают теперь, что Шурочка у меня от того фельдфебеля… Пусть уж лучше так, чем сказать ребенку, что не мать я ей.