Выбрать главу

Но картошку на семена надо было добыть, поэтому я терпел. Чтобы легче было слушать Чабихины надоедливые нотации, я представлял, что командую гаубицей. Гитлеровские танки идут в атаку… Десять штук с фашистскими крестами, ползут прямо на батарею. Я заряжаю тяжелый снаряд и с первого же выстрела в лепешку разбиваю передний танк с главным ихним командиром, потом второй, третий… Танки удирают, а я их колошмачу вдогонку один за другим…

— Уж не знаю как, — выговорившись всласть, заявила тетка. — Спущусь завтра в подпол… Взаймы, что ли, приспосабливаетесь?

— У меня деньги есть, — заявил я, расшпилил булавку на кармане и вытащил теплые разноцветные бумажки. — Вот, сто рублей.

— Ишь какие капиталы приволок, — усмехнулась Чабиха и подставила чашку под краник самовара. — По нонешним временам за сто рублей и ведра не сторгуешь, а уж на семена и подавно… Давай деньги!

Я отдал Чабихе деньги и спросил, когда она насыплет картошки.

— Сказано — завтра, — ответила тетка и придвинула мне налитую чашку. — Хлебни вот горяченького, скорее от дороги отойдешь… Завтра насыплю.

— Мне домой надо.

— Ничего, не усохнет твоя родительница, — ворчливо сказала тетка, пошла к полке, побренчала там какими-то банками и положила передо мной крохотный обмусоленный кусочек сахара. — Поживешь у меня день.

И негромко пожаловалась:

— Тошнехонько мне, Паша, одной. В избе, как в овине. Слова ведь не с кем сказать. Погости, паренек, я хоть сердцем немного развеселюсь… Ты кусай сахар-то.

Она подошла ко мне и погладила по голове жесткой тяжелой рукой.

Утром меня разбудило солнце, круто упав из окна на широкую лавку. Тетка погрохатывала чугунками, с хрустом ломала через колено пригоршни хвороста и совала их в сводчатый зев печки, где полыхал красными лоскутами жаркий огонь.

— Скотину уж проводила и огород докопала, а ты все спишь, — неодобрительно сказала Чабиха. — Ведра вон возьми, воды в кадушку наносишь.

Я наносил воды, умылся на крыльце под гремучим умывальником, позавтракал печеной картошкой с простоквашей и спросил тетку о своем деле.

— Чего ты мне сто раз долдонишь, — рассердилась Чабиха. — Сказано ведь все… Будто у меня других забот нет.

Я понял, что придется остаться в Мшаге. У тетки характер такой, что разозлится — и выпроводит с пустыми руками, долго разговаривать не будет. Но если завтра она мне не даст картошку, я заберу деньги и уйду домой. За нос себя не дам водить, не таковский.

— Погуляй пока, на реку сбегай, — сказала тетка. — Может, окуньков наловишь. Удочка у меня в сохранности, в сенцах стоит, а червей возле хлева копай хоть мешок. Не забыл еще дорогу на дрема?

Нет, я не забыл извилистую в один след тропинку, которая вилась вдоль мшагинских огородов, пересекала березняк и шла краем ельника по берегу реки до глубоких лесных омутов. Их здесь называли «дремы». В половодье тихая Мшага хмелела водой, люто крутила воронки, подмывала берега, валила в реку сосны, кусты шиповника и, проглотив добычу, стихала до следующей весны. В темных омутах на дремах среди коряг жировали язи, темноперые окуни, плотва и остромордые щуки.

Перед войной папа меня летом часто брал в Мшагу на рыбалку. Он работал мотористом на лесозаводе, и его руки пахли машинным маслом. Удочку он всегда закидывал со смешной присказкой: «Окунь сорвись, карась навернись», и плевал на насадку.

Здесь, на дремах, я семилетним карапузом выловил первого окунька. Смешно вспомнить: удочку сдуру так рванул, что окунь аж о сосну трахнулся, соскочил с крючка и улетел в ивняки. Папа их облазил вдоль и поперек, но все-таки нашел окунька. Потом мне говорил, что это, мол, особенный окунь. Такого, мол, окуня человек один раз в жизни ловит. Заливал мне, желторотому… Ничего особенного в том окуньке не было. Окунь как окунь: рот, плавники и хвост. Только что первый…

На дремах я пристроился под кручей возле валуна, вымытого половодьем. Камень осел, и сбоку в жесткой глине темнела широкая щель. Туда я поставил банку с червяками, чтобы ее не припекало солнышко.

Клева не было. Я менял наживку, густо плевал на нее, кидал поплавок то на середину омута, то под самую кручу, передвигал грузило.

Не было даже слабенькой поклевки. Поплавок, как приклеенный, стыл на воде.

Когда солнышко начало приклоняться к островерхому ельнику на другом берегу Мшаги, я встал, чтобы смотать удочку.

Тут поплавок косо и стремительно ушел в воду. Я подсек, и тугая тяжесть потянула из рук удилище. Я уперся ногой в камень. Леса гудела и неровно ходила по омуту.

«Сорвется!.. Сейчас сорвется!» — ошалело металось в голове, а руки тем временем расчетливо, без рывков выбирали лесу, подводя к берегу неожиданную добычу. Потом вода взбулгачилась, разошлась кругами, и в глубине тускло сверкнуло, словно там перевернули начищенное медное блюдо. Блюдо рванулось наверх и оказалось рядом с камнем.