Он сдержался. Не стукнул, не закричал, не выпроводил Кашина из учительской с наказом не появляться в школе без родителей. Он уселся на диван и принялся скручивать цигарку из крепчайшего самосада, который покупал на рынке.
От нахлынувшей злости пальцы плохо слушались, бумага рвалась и самосад просыпался на брюки.
— Вы «козью ножку» сверните, Николай Иванович.
Орехов вскинул голову, ожидая очередного подвоха.
Кашин смотрел на учителя сочувствующими и немного виноватыми глазами. Так, будто ему было неловко, что попусту потрачено время в бестолковой нотации, что фронтовому разведчику, пеленавшему «языков», пришлось не солоно хлебавши отвалить от непрошибаемого дота, который был сооружен в мальчишеской душе.
— Мой папа всегда «козьи ножки» сворачивал, — объяснил Кашин в ответ на растерянный и спрашивающий взгляд учителя. — Большущие… И табак он сам крошил. Топором в деревянном корыте. Сверните «козью ножку», Николай Иванович…
«Вот нахалюга!» — гневно подумал Орехов, но неожиданно для себя послушался совета и свернул «козью ножку».
Кашин улыбнулся и подошел к дивану. Склонив набок голову, он смотрел, как учитель ударами кресала пытается запалить трут «катюши».
— Надо в марганцовке его вымачивать, Николай Иванович… Тогда с первого раза загорается…
— Почему ты не учишь немецкий? — спросил Орехов без надежды на ответ.
Володя вздохнул, пригладил ладонью полуоторванную заплату на рукаве ватника и поднял глаза. Николай впервые рассмотрел их. У Кашина они, оказывается, не были ни хмурыми, ни темными. Такими их делала синюшность тонких век и тени костлявых впадин на сухом лице, из которых глаза смотрели, как из глубоких колодцев.
— Почему?
В выражении мальчишеских глаз появилась снисходительная участливость, какая бывает у людей, вынужденных отвечать на вопросы, где ответ и так ясен и спрашивать совершенно ни к чему.
— Фашисты папу убили… Не буду я ихний язык учить.
Безысходно горькие слова отдались в душе Николая, и он подумал, что Кашин в сущности прав. Представил себе отчаяние мальчика, когда в дом принесли похоронку, страшный листок с казенной фиолетовой печатью, и оказалось, что больше нет отца. Обезумев от свалившегося горя, Кашин решил не прощать тем, кто убил. Понимая разумом, что он слаб и ему не достичь убийц, Володя стал вынашивать отмщение. Мальчишеская голова придумывала страшные казни и тут же отвергала их. По складу характера Кашин был реалистом. В слепой беспомощности неотступных дум он нашел наконец доступную и зримую форму мести.
«…Не буду я ихний язык учить…»
Это дало крохотную, но такую нужную отдушину, позволившую чуть-чуть ослабить тяжесть навалившегося горя.
Николай подумал, что в ненастье у него самого люто ноет правая нога, где в голени сидит осколок мины, что всего полтора года назад под Бреслау эсэсовцы добили раненого Лешку Клемина, верного дружка, весельчака и заводилу, не боявшегося ни черта, ни дьявола, ни очередей в упор. Вспомнилась сестра, погибшая в сорок втором под бомбами «юнкерсов» в эшелоне эвакуированных. Четырнадцатый год шел Альке, пацанка еще. Так жизни и не увидела.
До войны Орехову рассказывали в школе, что немецкий — это язык Гёте и Канта, Маркса и Бетховена. А он на нем слышал чаще всего команды «фойер», всполошные «алармы» часовых и шипящее слово «шиссен» во всех формах, лицах и временах…
— Что же теперь делать, Володя?
— Война, жалко, кончилась, Николай Иванович, а то бы я на фронт удрал.
— Нет уж, не будем жалеть, что кончилась война.
— Вообще-то, конечно, — рассудительно согласился Кашин и покосился на стенные часы. — Можно мне идти? Мама сегодня в вечернюю смену работает, Лидку надо из садика взять… Сидит уж там, наверное, в три ручья заливается.
— Иди, — торопливо ответил Орехов, ощутив вину перед Кашиным за нелепый разговор в учительской.
Кашин перестал удирать с уроков немецкого. Терпеливо, как пассажир, ожидающий пересадки, высиживал их от звонка до звонка, по-прежнему равнодушный ко всему, что на них происходило.
Орехов не донимал теперь его наставлениями и укорами, не вызывал к доске, не ставил ни единиц, ни двоек. Педагогическая наука не могла осилить Кашина. Володе нужно было дать время успокоиться, отойти немного от собственной беды. Изменить свое решение мог он только сам. Выговоры и нравоучения будут лишь плескать керосин в упрямый костер, который разожгла в мальчишеской душе наивная фантазия. В костре должны выгореть дрова. Тогда он угаснет сам собой.
Школьная программа, к сожалению, не учитывала столь тонких и индивидуальных психологических нюансов. Это сказала директриса после очередной проверки классного журнала, ткнув карандашом в девственно чистую с начала четверти строку против фамилии Кашина.