С другой стороны колыхались камыши Икрянинского затона. Топь и ни одной живой души на десяток километров. С вывихнутой рукой топь не одолеешь и реку не переплывешь.
Вдобавок ко всему в животе сосуще заныло. От холодной воды подкатывала проклятая хвороба. Еще немного — и она заставит Степана корчиться как червяка, насаженного на крючок, лишит последних сил. Если приступ разыграется по-настоящему, конец инспектору Одинцову. Гроб ему с покрышкой…
Вспомнилось маячинское кладбище. Унылое и пустое. С голыми холмиками могил на склоне иссушенного солнцем бугра. Ни дерева, ни куста, ни единого цветочка не было у могил. Торчали лишь темные и тяжелые кресты, сработанные электросваркой из железных труб. Пыльный ветер сиротливо и надоедливо бренчал на крестах жестяными, поржавевшими венками, обвитыми истрепанными матерчатыми лентами.
Стучали, словно в лихорадке, зубы, и стук их не было сил сдержать. Пугающий холодок неотвратимо подкатывал к груди, где загнанно тукало сердце. В глазах наплывала красноватая, в дымчатых разводах, пелена.
Совсем уже ободнилось. Солнце величаво поднималось над степью. Лучи его били Степану в лицо. Повернуться, уйти от них он не мог, принимая напоследок и эту неожиданную казнь. В ушах попискивали невидимые комарики, и с каждой минутой их писк становился нестерпимее. Боль из левой половины живота перебралась на поясницу, растекаясь по телу, как вода из опрокинутого кувшина. Степан кусал губы, елозил о борт окровавленной головой, отчаянно ворочал глазами по сторонам. Потом закричал, моля о помощи. В голосе не было силы. Крики, как в вате, терялись в камышах.
Неуклюжая бударка выползла из-за заворота так неожиданно, что Степан в первое мгновение подумал, не привиделось ли ему. Но это была не галлюцинация.
В бударке с заплатой на носу сидел человек в клетчатой ковбойке. Выписываясь на фоне светлого неба, он мерно греб, не примечая ни полузатопленного катерка, ни прильнувшего к нему инспектора Одинцова.
«Бреев… Это же моторист Бреев! Василий…»
— Помогите! — просительно и жалко крикнул Степан, рванулся, повыше высовываясь из воды. — Бреев!.. Спаси!
Моторист крутнулся в лодке, разогнал волны на воде.
— Скорей!.. Чего ты там! — заорал Степан, ощущая, как катерок, тронутый волнами, начал медленно сползать с коряги.
— Помоги!.. Васи-ли-й!..
Бреев нагнулся, по-стариковски сгорбатив спину, и принялся что-то суетливо перебирать на дне бударки.
«Снасть хоронит и садок с рыбой», — горько сообразил инспектор. Сначала улики в реку выбросит, место обозначит, а потом уже спасать начнет… А может быть, и не подъедет Бреев к погибающему инспектору. Вспомнит штраф, товарищеский суд и завернет за камыши. Ничего, мол, не видел и слышать ничего не слыхивал.
Перед Степаном вдруг обреченно, сгустившись в тугой ком, провернулась вся его не очень сложившаяся жизнь. Встала перед глазами ласковая и тихая Аннушка, накрепко верившая, что самое главное в человеке — доброта, честность и отзывчивость. Вот как обернулась Степану ее чистая вера… Перед памятью жены он в меру своих сил старался быть и добрым, и честным, и отзывчивым, понимая, что за это тоже нужно платить.
Он ослабил руку и опустил голову, чтобы не смотреть на суетящегося в бударке крепкоспинного моториста Бреева. Детину, ростом с осокорь.
Воля к жизни истаивала, как льдинка на солнечном припеке, перед этим последним ударом судьбы.
В эту минуту Бреев выпрямился в бударке и часто замахал веслами.
Потом бударка шла по реке. Зябко кутаясь в просторный ватник машиниста и баюкая боль в животе, Степан рассказывал о встрече на затоне. Морщился, облизывал сохнущие губы, с усилием выталкивал из себя слова и смотрел на дно бударки, где под спутанной накидушкой лежал «незаконник» — маломерок осетр, добытый Бреевым в ночной поездке.
Когда показались плоские, уютно смотрящиеся в воду дома Маячинки, моторист хмуро спросил:
— Протокол будешь на меня составлять, Степан Андреевич?
Одинцов поглядел на спасителя, тронул висок, где коростой спеклась темная кровь и вздохнул.
— Составлю, Василий… Ты не сердись на меня — составлю.
В крутом отмахе Бреев неловко задел веслом воду и вскинул над бортом тучу брызг, в которых солнце полыхнуло короткой, как молния, радугой.
— Понимаю, — негромко откликнулся он, пристально вглядываясь в Одинцова, словно впервые увидел его. — Шило ты!.. Шило и есть… Штрафу хоть много не наваливай. За того осетра я еще не рассчитался.