— Спасибо, все отлично.
— Заботливая она, Александра, к людям. Наши мужики, дурни, не понимают, какая она хозяйка в дому.
Я рассказал о шепотке, пущенном морщинистой старухой.
— Мартьянова Лизавета, — усмехнулся председатель. — Вертит языком без ума. Ей каждая сплетка, как курцу табак… Александра недавно на собрании рассказала, как Лизаветин сынок ведро колхозного меду пропил. Вот Мартьяниха теперь и грызет ее, где только можно.
Председатель застегнул воротник рубашки и поправил галстук.
— Все нутро мне бабы брехней вынимают. От такого шепотка здесь непросто отбиться. Лютовали фашисты в войну крепко. В каждом дому оставили зарубку. Вот и саднит старое. Чуть что, перехлестнет через край — и пошло гулять из конца в конец. Как говорится — скажут курице, а та всей улице… Пошли праздновать. А то еще розыск наладят.
Мне не хотелось возвращаться в душную чайную. Я поблагодарил председателя за угощение и пошел к дому, где был мой временный приют.
Александра загоняла во двор, в приотворенные ворота белолобого телка. Телок шаловливо вскидывал тощий зад, растопыривал ходулистые ноги и целился боднуть хозяйку безрогой головой в ласковых завитках шелковистой шерсти.
— Иди, иди! — певуче уговаривала его Александра, помахивая хворостиной, которой телок, похоже, не боялся. — Домой пора… Эко разыгрался, дурачок ты глупенький!
Я невольно замедлил шаг, услышав нелепую присказку. Многое забылось с войны, но эти слова я помнил хорошо.
«Дурачок ты глупенький», — как молодому телку, тридцать лет назад сказали мне в лесной деревне, которую хотелось отыскать.
Та давняя моя жизнь была непохожа на нынешнюю. Командировок тогда не оформляли и председатели колхозов не определяли на постой. Без ордеров и прописок мы по летнему времени заваливались в кустиках, в сараях, а зимой отыскивали уцелевшую избу, тесно, как сельди в банке, сбиваясь в ее драгоценном тепле. А еще чаще рыли в земле то ли землянку, то ли волчью нору, спасаясь от стужи и непогоды.
Твидового пиджака с разрезом у меня тоже не было. Щеголял в признанной модели сезона — хлопчатобумажной гимнастерке и таких же штанах галифе, стянутых обмотками на голенастых, как у взрослеющего петушка, ногах. Сверх того имелась у меня жесткая, в подпалинах шинель, шапка по сезону, вещевой мешок и ботинки свиной кожи, которые я уважал не за форму носков, а за их потрясающую крепость. Они оправдали мою молодую веру, протопав от Вязьмы до Кенигсберга.
Самое смешное, что у меня в те годы был личный телефон.
Звонить мне было некому, но телефон вместе с тяжеленными катушками кабеля я круглосуточно таскал на собственном горбу, спал с ним в обнимку, до одури кричал в трубку и тянул бесконечные километры проводов.
По снегу, по раскисшей грязи, по воронкам, по болотинам, по трупам, по минным полям. У тогдашних телефонов была отвратительная привычка замолкать в самое неподходящее время. Чаще всего тогда, когда вокруг ухали, раскатывались, гремели взрывы, пулеметные очереди с дурным воем вскидывали землю у тебя под носом и грохотали накатывающиеся «фердинанды». В такие минуты даже пехота хоронила забубенные головы в траншеях и окопах, норовила скрыться за корягой, за грудой битого кирпича, в воронке, а на худой конец, просто прижаться к земле.
А ротный командир, уставясь на меня поседевшими от бешенства глазами, орал:
— Связь!
Если по слабости души я на мгновение замешкивался, он матерком вышибал из меня крупицы обыкновенного человеческого страха, и я вылетал в огненное пекло, чтобы оживить проклятый зуммер в угловатой деревянной коробке.
Я шагнул к плетню и сказал хозяйке:
— Смешная у вас присказка. Дурачок, да еще глупенький…
— Мамина, — откликнулась Александра, которой удалось-таки загнать в ворота разыгравшегося телка. — Она и меня так называла. Смешно! Будто дурачки иными бывают… А совсем не обидно. Правда ведь?
— Правда, — согласился я и сказал, что немного пройдусь, погуляю перед сном.
Часа два я бродил по округе, заходя к деревне то с одной стороны, то с другой. Внимательно оглядывал и лес, и косогор, и подкову неспешной речки, на берегу которой густо рос ивняк, чуткий каждому вею ветра. Ни клина березняка, подступающего к сараям, ни остова разбитой мельницы и гнилых свай я не увидел. За крайними домами реку перегораживала бетонная плотина, рядом с которой горбатилось здание электростанции и в его чреве шумела вода, вращая турбину. Выше плотины река разливалась метров на двести, и по берегу расхаживал дед с древней берданкой, охраняя от мальчишек и наезжих рыболовов каких-то породистых карпов.