Борис Суслович
ВОРОНКА
Автобус просквозил мимо. Водитель был тот же. За последние два года мы как-то привыкли друг к другу: частенько я подбегал в последнюю секунду, и он открывал мне дверь уже на ходу. Водитель тот же, маршрут тот же, вот только мне в другую сторону: безработные на работу не ездят. Ходят на биржу отмечаться. Пешком.
Нужно взять себя в руки. Я же вылечу. Стоило вкалывать два года, чтобы пустить всё коту под хвост? Кто мне Пушкин, в конце концов? Родственник по прямой? Скорее, по ломаной. Я же думаю о нём с утра до вечера, даже когда говорю на иврите. Надо быть последним кретином, чтобы влезть с потрохами в позапрошлый век, где моих предков русские дворяне, даже без шестисотлетней родословной, на порог не пускали. Писать о Пушкине? От имени Пушкина? Да он бы меня обложил с головы до ног на двух языках минимум. Быстренько помог бы забыть обо всём. «Да, да, забыть — и поскорее. Не думать о будущем — его нет. Не видеть людей вокруг. Пусть всё валится из рук. Пусть нищета глядит изо всех дыр и воет в ушах, как зимний ветер. Только как смотреть на детей, которых пустил по миру? На жену, которая непонятно на что надеется? На себя самого?»
Я свихнулся окончательно. Уже пять! День, считай, прошёл.
Такого не было со мной уйму лет. Это что, вдохновение? Разве оно приходит, когда переводишь чужие стихи? Или Моисей Тейф — не чужой? Сколько мне было, когда я читал его впервые? Девятнадцать? Не верится, что можно быть таким молодым. И стихи были молодые. И переводчица, Юнна Мориц. Да и сам Тейф не успел состариться. Умереть — да, но не состариться. Поэты вообще не стареют. Пока живут.
Что было вчера? Только сел в поезд, идущий домой, как на меня накатило. Достал рукопись и начал черкать. За полчаса перевёл двадцать строк. Бред какой-то. Графомания…
Мы уезжаем. Билеты куплены, через неделю отправим багаж.
Почти всё продано, даже машина. Странно, я уже считаю наш отъезд чем-то свершившимся, хотя полтора года назад, получив вызов, хотел избавиться от него или хотя бы отложить на несколько лет. Дочке полгода — куда ехать? В стране всё меняется, даже наблюдать интересно. А участвовать?
Непонятно… Что произошло со мной? Когда я начал смотреть на родную страну, на соседей, сослуживцев, просто на людей, встреченных на улице, со стороны? А на свою жизнь здесь — как на черновик?
Я не помню, в какой день это произошло. Но как только на почте я прочитал в странном письме на месте обратного адреса незнакомое слово «Арад», пути назад уже не было. Потом, когда дочка бегала по двору синагоги, и кто-то пошутил: «Так она до Израиля добежит», — мы с женой даже не улыбнулись. Добежит или долетит — какая разница? Мы не хотим для неё жизни, похожей на нашу. И в то же время так хочется, чтобы она запомнила всё, что её окружает сейчас. Глупо, правда? Что можно запомнить в два года? Но я раз за разом захожу с ней в мой школьный двор и показываю скромную трёхэтажку, в которой отучился десять лет. Мы часами гуляем по нашим узеньким улицам, и я повторяю название каждой из них. Эти привычные с детства слова: «Ясельная», «Сивороновская», «Красноармейская», «Радистов». Как будто вновь прохожу по ним, возвращаясь из школы. Зачем они ей? Она же в Израиле всё забудет через месяц. Или я делаю это для себя?
«Зиновий,… а отчество?» — спрашивает воспитательница. Она не понимает, почему вполне нормальный неглупый мальчик молчит. Я тоже не понимаю, как это произошло. Ведь я ничем не отличался от других ребят из нашего отряда. Мы купались, играли, веселились. И вдруг… Кто это придумал? Кому понадобились имена-отчества наших родителей? Ещё до того, как ко мне обращаются, я чувствую страх, который возникает где-то в кончиках пальцев и будто обручем сдавливает голову. Почти машинально я выдавливаю из себя папино имя. Но отчество!? Я не могу произнести его. Это слово уже год с утра до ночи мурыжат на всех перекрёстках. А сейчас оно оказывается моим. Частью меня. Всё, что было близким и привычным: широкая река с уютной купальней, аккуратно размеченная пионерская линейка, где мы стояли всего несколько минут назад, прохладная кровать, куда я должен лечь через два часа, светлый, весёлый лес и даже стоящее рядом облупленное дерево — становится недоступным. Мне напоминают, что я — чужой. Агрессор. Враг.
Ребята видят, что происходит что-то странное. Пустяшное, минутное дело застопорилось. Они решают, что я забыл, и начинают мне подсказывать. Варианты сыплются со всех сторон: «Зиновий Иванович… Зиновий Николаевич… Зиновий Петрович… Зиновий Федорович…». Почему-то именно это небрежно брошенное «Федорович» я воспринимаю как оскорбление. Становится нестерпимо стыдно. Хочется провалиться сквозь землю, раствориться в воздухе. Исчезнуть.