Сергеев-Ценский Сергей
Воронята
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Воронята
Рассказ
I
Говорится, что ворона - дикая птица. Это не совсем верно, конечно, да едва ли и сама ворона считает себя дикой.
Ворона долговечна. Она живет на одном и том же месте многие годы, и разве известно вам, о чем она думает, сидя около вашего дома и глядя на него и на вас?
Для вас все вороны, конечно, одинаковы, вы из них ни за что не отличите даже самца и самки, они же отлично знают вас, и всю вашу родню, и всех ваших гостей, и когда приходит к вам в дом кто-нибудь такой, кого они никогда не видали, они начинают встревоженно каркать: они вас хотят предупредить о возможной для вас опасности, потому что по долгому опыту жизни знают, что всякий новый человек - это какое-нибудь беспокойство.
Они вполне уверены, что когда выплескивают с вашей кухни помои, то это для них, и за то это, что они ведь ваши вороны, вашего двора, вашего и еще двух-трех поблизости, но не дальше трех: там уже начинаются свои вороны, а еще дальше - свои. У них строго разграничены все дома в населенном месте: эти - наши, а вот эти - ваши, другие вороны! И что бы вы там ни говорили, а когда с конька вашей крыши они кидаются на ястреба, который вьется над вашими курами, они ведут себя, как дворовые собаки, и когда ястреба прогонят, они прилетают снова на крышу и каркают по-особенному, сильно раскачиваясь, пригибая и выставляя голову и распушив хвост. Приблизительно карканье это значит: "Вы видели, конечно, летал ястреб? Он мог задрать самую лучшую из ваших кур, но мы-ы..." Каркают этак они в смутной надежде, что вы их когда-нибудь да поймете и кинете им за их службу нескупой кусок хлеба.
В старину, когда люди были ближе к природе и непосредственней, ворон называли вещуньями, но теперь вороны потеряли способность вещать, так же как цыганки теряют способность к гаданью; что делать - время! Теперь вороны чаще бывают сыты, от сытости очень чувствительны, от чувствительности - неловки, и чаще с ними случается, что то или это они и проворонят. Но если они кое-что из своих знаний и потеряли, все-таки, - не особенно красивые, но сработанные прочно, - они остаются сметливы, себе на уме, осторожны и домовиты.
И те две вороны, которые вдруг по весне начали таскать прутья на вяз, стоявший в саду помощника машиниста с железной дороги Приватова, были, конечно, давнишние приватовские вороны, но, пока они не пустились в такое сложное предприятие, как устройство гнезда, их просто не отличали от других ворон.
Однако когда и на второй и на третий день две вороны усердно и деловито таскали в клювах прутья на верхнюю разлатину вяза, восьмилетняя Женя Приватова указала на них пальцем и сказала матери хотя и довольно тихо, но с явным восторгом:
- Мам! Погляди! Вон наши вороны строят себе дом!
Мать Жени Приватовой была высокая, статная, миловидная еще лицом, хотя уж не молодая. Потеряно происхождение старинного слова "степенный", но не утерялось еще его значение: у матери Жени была именно степенность, неторопливость во всем, что она делала. В молодости на селе она была первой рукодельницей, и множество прошло через ее руки лоскутных одеял и полосатых дерюжек из бесчисленных ситцевых обрезков заказчиц. Она и теперь еще вышивала по вечерам петушков и коньков на полотенцах, и хотя сама читала по складам и писала с большим трудом, все-таки она, а не отец, научила Женю читать и подписывать свою фамилию. Читала Женя уже лучше матери, а подписывалась так: "Женья Прыватов".
Когда в саду их - а он был не так мал для подгородной слободы скашивали траву между деревьями: двадцатью четырьмя абрикосами и двенадцатью грушами, взяв пучок сена, Женя сияюще протягивала его к лицу матери, та затяжно нюхала его и говорила певуче:
- О-ох, и па-ахнет!
- Ох, и па-ахнет! - восторженно повторяла Женя и с совершенно нечеловеческим криком начинала кувыркаться на собранном стоге, набивая осоки в густые русые, как у матери, волосы.
- С ума ты сошла, гляньте-ка, люди! - повышала голос мать, но Женя видела, что серые, слегка впалые глаза ее улыбались.
Когда цвели груши щедрыми на белизну пучками цветов, сплошь укрывавших еще безлистые деревья, Женя складывала перед грудью руки и цепенела от умиления.
На неторопливо везде поспевавшую мать, на ее большое белое лицо с мелкими морщинками около губ и на безошибочное мелькание ее до локтей обнаженных рук, когда она мыла посуду после обеда и сверкали мокрые тарелки с синими ободками и розовыми цветочками, Женя тоже любила смотреть подолгу.
И когда приходил с железной дороги, - полтора километра было до станции, это она слышала, - ее отец и на его широком лбу с залысинами к вискам краснела потная вдавлина от тесной кепки, она знала, что он скажет:
- Ну, как у нас нонче насчет жамканья?
И он непременно это говорил.
Потом поднимал ее к потолку, взяв подмышки, и делал это он так быстро, что она всегда вскрикивала.
От его рук при этом пахло керосином и ржавчиной, и иногда она говорила ему не без досады:
- Хотя бы руки помыл!
Отец отвечал:
- Это, большой люд, следует!..
Или:
- Это, большой люд, хотя действительно так - я сознаю...
Он часто звал ее "большим людом"; он был добродушен. Голос имел очень громкий и тихо говорить совсем не мог. Росту был высокого, но сутул. Женя привыкла с раннего детства к тому, что рубахи на нем, когда он приходил со станции, были грязные, тужурки отрепанные, в сальных пятнах, продранные на локтях; однако этого она не любила. И, оглядывая отца, так одетого, она качала осуждающе головой, глядела исподлобья и прижимала губу к носу.
- Что-о? Не любишь?.. Чи-стю-ля! - отзывался на это отец. - Когда бы я все в чистом ходил, что бы ты жамкала?
Когда она просыпалась по утрам, на стене, если было солнечное утро, нарисована была чрезвычайно замысловатая тень от кисейной занавески, и это было первое, на что смотрела она просыпаясь. Тень эта была от нее шагах в двух, но она смотрела на нее еще не вполне открывшимися глазами, как на величайшую загадочную красоту, оставшуюся от только что виденного и забытого сна, и водила по стене около подушки пальцем, чтобы передать все звездочки и кружочки этой изумительной тени.
А днем она любила водить карандашом по бумаге, стараясь передать жуков, лягушек, птиц и зверей так, как они были изображены в ее азбуке. Эти незатейливые рисунки в потрепанной, как отцовские тужурки, книжке ее поражали. Она смотрела на них, расширяя глаза, раздувая ноздри, чувствуя вдоль спины холод до дрожи.
Скакал ли, подбрасывая задние ноги, заяц, он соскакивал со страниц книжки, он проскакивал мимо ее рук, он сверкал на нее косым своим глазом, его хотелось ухватить за длинное ухо - совсем ведь не такое ухо, как у кота Мордана, - и держать крепко.
Кот же Мордан был рыжий, полосатый, как маленький тигр, а Морданом назвали его за толстенькую мордочку, когда он был еще котенком. Теперь же он был совсем не мордастый и, по мнению Жени, красивый необыкновенно, особенно в сумерки, когда казался белым, а зеленые глаза его чернели и блистали, или в яркий день на солнце, когда разваливался он и лениво раскидывал блаженно лапы и хвост.
Он увязался откуда-то еще в прошлом году летом за Женей, когда она шла поздно, уже вечером, с матерью из кино. Пристал почему-то и побежал следом. Его отгоняли, он возвращался тут же и даже забегал вперед и ловил в траве кузнечиков, точно стремился показать, какой он прекрасный охотник, так что если его возьмут, то пусть не заботятся о том, чтобы его кормить. Попрыгав так деловито в траве, бежал он потом рядом с Женей, задирая хвостик и толкая ее ласковой головой в голые щиколотки.
Наконец, вошел вместе с нею в дом, и Женя сказала:
- Мам! Пусть уж будет он наш, когда ему так этого хочется!
И рыженький Мордан ужился.
Зиму он проспал на кухне в духовке, а к весне из него вышел занятный веселый кот. И он действительно оказался охотник. Он очень ловко ловил ящериц, чуть только они появились; поймает и принесет показать Жене.