На Марфиньку он тоже смотрел как на свою собственность, как на существо, вполне от него зависящее.
Не заинтересоваться ею он не мог. Она была так хороша собой, что, после того как ему удалось увидать ее в окне, он долго не мог прийти в себя от приятного изумления и, мысленно повторяя про себя с восхищением: «Délicieuse! Délicieuse!» [12] — решил, что эта девочка доставит ему много приятных минут во время его добровольной ссылки.
Он совсем забыл про ее существование там, в Петербурге, а между тем из нее вышла в эти десять лет такая красавица, что стоило приехать сюда для того только, чтобы познакомиться с нею, честное слово!
Какой кокетливо обдуманный костюм был на ней, черт побери! И от кого выучилась она так грациозно откидывать назад гибкий стан, выставляя напоказ всю красоту бюста? Когда она подняла руки, чтобы заколоть гребенкой массу волос, с трудом охваченных маленькими белыми пальчиками, он залюбовался этим бюстом. Хороши были также и руки. Широкие рукава пудермантеля соскользнули, обнажив их по самые плечи, когда она подняла их, чтобы подколоть волосы. Видение продолжалось не более трех-четырех минут, но оно крепко запечатлелось в мозгу Воротынцева.
Надо сознаться, что если Марфинька действовала с умыслом, то она — тонкая кокетка. Сначала она лежала в своем кресле у окна, совершенно неподвижно и с закрытыми глазами, так что можно было подумать, что она спит, и только тогда, когда он успел налюбоваться ее пурпуровыми губами, длинными ресницами, тонкими темными бровями, прямым с горбинкой носом и нежным румянцем на щеках, показала ему вдруг то, что у нее было всего лучше, — глаза, глубокие, темные, такие выразительные, что, увидев их раз, никогда нельзя было забыть.
Да Воротынцев и не желал забывать их. Ему доставляло большое наслаждение думать, что эти глазки тут, близко, под одной с ним кровлей, и что ему стоит только захотеть, чтобы смотреть в них, сколько ему будет угодно. Да, преинтересный и преоригинальный роман разыграется у него здесь с этой деревенской ingénue [13].
Как тонкий аматер, знающий толк в наслаждениях и умеющий пользоваться ими, Александр Васильевич не торопился, не накидывался на кушанье, как голодный обжора, рискующий испортить себе желудок, а предвкушал удовольствие сначала воображением.
Он был убежден также и в том, что чем дольше заставит он Марфиньку ждать знакомства с ним, тем нетерпеливее и страстнее будет она ждать этого знакомства. Она, должно быть, не глупа — сама избегает с ним встреч. Занавеска у окна, перед которым он ее видел, ни разу не отдергивалась с тех пор. Но, разумеется, она откуда-нибудь да смотрит на него, когда он прогуливается по саду или сидит со своими гостями на террасе и курит трубку с длинным чубуком в бисерном чехле.
Спровадив одного из своих приятелей, Александр Васильевич стал спроваживать и другого. Придумал для того какую-то поездку в дальний хутор и так часто говорил про эту поездку, что гость наконец догадался, что он здесь лишний, и заявил, что ему пора домой. Его не удерживали.
Две недели прошло с того дня, как Александр Васильевич приехал в Воротыновку, и до сих пор он еще и за хозяйство как следует не принимался, и с хорошенькой обитательницей восточной башни не нашел удобной минуты познакомиться.
Наконец эта минута настала.
III
— Должно быть, письмо читает, — таинственным шепотом сообщил Мишка Федосье Ивановне, спустя час после того, как проводил последнего гостя из Воротыновки. — Ушли вниз и заперлись там в кабинете.
Федосья Ивановна перекрестилась и со вздохом вымолвила:
— Что-то будет!
Мишка угадал верно. Александр Васильевич вынул наконец из черного дубового бюро большой конверт с надписью: «Правнуку моему, Александру Воротынцеву», сломал большую гербовую печать и стал читать прабабушкино предсмертное послание.
В последние дни мысль о Марфиньке так неотвязно преследовала его, что даже в эту торжественную минуту он не мог не вспомнить о ней и с улыбкой подумал, что, наверное, в этом письме прабабка поручает ему свою любимицу: просит не оставить ее, пристроить, дать ей, может быть, приданое. Но он нашел тут вовсе не то, что ожидал.