VIII
Наступила ночь.
— Чаю! — отрывисто закричал барин, проходя в кабинет, где камердинер зажигал свечи в канделябре на камине и в низеньких серебряных подсвечниках на письменном столе.
Мишка на цыпочках вышел и притворил за собою вплотную маленькую дверь красного дерева, что вела в коридор, примыкавший к буфетной.
Барин с шумом отодвинул кресло у стола, опустился в него и стал перебирать груду недочитанных писем, лежавших тут еще с прошлой недели. Некоторые из них он даже не удосужился еще распечатать.
Вскоре Мишка вернулся назад с подносом, уставленным печеньями, вареньем, сливками и большой фарфоровой чашкой с чаем. Отхлебнув чай, барин поморщился.
— Что за бурда? — сердито спросил он.
«Начинает придираться, беда!» — подумал камердинер и нетвердым голосом ответил:
— Не могу знать-с.
— Кто наливал? — угрюмее прежнего продолжал свой допрос барин.
— Федосья Ивановна…
Не успели эти два слова соскользнуть с языка Мишки, как барин так отшвырнул от себя чашку, что она упала и разбилась вдребезги.
— Не умеет чай разливать, так зачем суется, старая дура! — закричал он при этом так громко, что люди, собравшиеся в буфетной, вздрогнули и тревожно переглянулись между собою.
Одна только Федосья Ивановна оставалась невозмутима.
— Вынь из шкафа другую чашку, Малашка, — обратилась она к племяннице, дожидавшей у стола с подносом в руках, — да похозяйничай тут за меня. Авось чай покажется барину вкуснее, когда он узнает, что не я его наливала, — прибавила она с усмешкой.
— А барышне-то кто же постель перестелет да разденет их? — спросила Малашка.
— Я раздену и останусь там с нею. Не входи, пока тебя не покличут! — сказала Федосья Ивановна и пошла к барышне.
— Ну, сударыня, расходился наш сахар-медович, так и рвет и мечет! — начала она, останавливаясь у кровати, на которой лежала Марфинька, еще бледная и слабая после обморока и последовавшего за ним истерического припадка. — Петьке все лицо раскровенил, два зуба ему вышиб. Хорошо, что кулаком в глаз не попал, на всю бы жизнь несчастным сделал. Любимую чашку покойницы барыни, из которой они постоянно чай изволили кушать, разбил. Меня «старой дурой» выругал. Завтра, поди чай, и не то еще мы от него увидим. И все из-за тебя, сударыня.
Она смолкла. Молчала и Марфинька.
Барышня не могла еще опомниться от случившегося. Поцелуй, от которого она лишилась чувств, до сих пор горел на ее губах и прожигал ее насквозь, когда она вспоминала про него.
А не вспоминать она не могла; ни на чем другом мысли не останавливались. Закроет глаза — еще хуже: так вот и кажется, что бледное, искаженное страстью лицо с помутившимися глазами опять перед нею, близко-близко, так близко, что она чувствует на себе горячее, прерывистое дыхание, а сильные руки опять до боли крепко прижимают ее к груди. И снова мутится ум, кровь отливает к сердцу, и жутко, холодно, и сладко, невыразимо сладко.
— Ты хотела знать, как мать твоя себя погубила? — начала, помолчав, Федосья Ивановна. — Вот так же, как и тебя сегодня, целовал ее нечестный человек да улещивал всячески. А как прознали про ее позор да взъелись на нее все, он сам первый и отвернулся от нее. Все они такие!.. Им бы только девицу несчастной сделать. Как она, бедная, мучилась-то, как терзалась, страсть! От стыда да от горя и умерла.
Пока старуха говорила это, у Марфиньки от ужаса все шире раскрывались глаза.
— Женат был, дети, супруга законная, — продолжала старуха. — Да хоть бы и холостой, тоже не женился бы. На таких девицах, которых до венца целуют, не женятся.
Каждым своим словом она точно ножом резала по сердцу свою слушательницу.
Марфинька плакала.
Что же это будет, спрашивала она себя с отчаянием. Она его любит, душу за него готова отдать, он ей так мил, что она не может жить без него, а он хочет ее погубить… За что? Что делать! Господи, что делать!
Но Федосья Ивановна была неумолима.
— Ты думаешь, он унялся? — продолжала она. — Как бы не так! Вот увидишь, позлится он, позлится да опять за прежнее примется, если ты здесь останешься. Станет тебя всячески улещивать, несчастным прикинется, прощения будет просить, а ты и простишь, и потеряешь себя. Как мать твоя себя потеряла, так и ты. У ее злодея жена была, а у твоего невеста есть…
— Невеста!
От боли сердце у Марфиньки так сжалось, что слово это воплем вылетело у нее из груди.
— А ты как думала. Эх ты, глупая, глупая! Невеста у него княжна, старинного, знатного рода, важного князя дочь и сама фрейлиной при императрице состоит. Зовут ее Марьей Леонтьевной, а по фамилии Молдавская, тех самых князей Молдавских, что у нас бывали, когда мы еще в покойницей барыней в Петербурге жили. Мишка говорит — красавица. Давно уж наш-то за нею волочится. У них в доме его все за жениха считают, и знакомые господа, и челядь. А если таперича заминка промеж них вышла, так из-за него же, не потрафила она ему чем-то, гордости-то, видно, и в ней много, вот он и обозлился, взял отпуск да и уехал. Жестоким перед нею прикидывается, амбицию свою выказывает, чтобы тянулись за ним. И беспременно потянутся, потому что таких женихов, как он, даже и в Петербурге мало, уж богат больно. Вот поживет наш сокол здесь до осени, нацелуется с тобою вдосталь, погубит так, что от стыдобушки тебе хоть топиться так в ту же пору, а сам и укатит себе в Петербург да на княжне на своей и женится. А ты тут, одна да опозоренная, пропадай себе пропадом. Ему что! Он еще издеваться над тобою с молодой женой станет. «Вот, — скажет, — дура какая нашлась, деревенщина, поверила, что я могу ее полюбить…»