В тот летний день все было совсем не как всегда? Глупости: все было как всегда. Все? Все. Все было как всегда! Кто это сказал? Я. Я так решил. Постановил. Я заявил: было как всегда. Восклицательный знак? Точка. Когда я потом стал вглядываться в происходящее за изгородью, мой взгляд уперся в большой, единственный глаз – глаз младенца, который не мигая смотрел на меня, и я попытался сделать то же самое.
И точно так же, как меня в такой день впервые за год кусала пчела, точно так же, подобным же образом, simili modo[4], с той же надежной неизменностью, вместо отдельных, словно падающих с высот воздушного пространства больших беловатых бабочек появилась парочка бабочек, которых я про себя называл «балканскими». Такое название они получили потому, что некоторая особенность их парного полета, являвшего собой необычный феномен, впервые открылась мне в свое время – давным-давно, – когда я странствовал по балканским просторам. А может быть, это название закрепилось у меня из-за неприметности мелких летуний, когда они враскачку куда-то устремлялись или сидели тихонько, устроившись на заросшем газоне, еле заметные.
Да, как всегда, теперь закружилась тут в первый раз за год такая вот парочка балканских бабочек. И как всегда во время их танца обнаружилась та особенность, какая мне не встречалась ни у одной другой пары бабочек. Это был танец, вверх-вниз, вправо-влево, во все стороны, который продолжался некоторое время более или менее на одном месте (пока не перемещался на другое, где повторялись те же па) и в процессе исполнения которого танцующие, беспрестанно хаотично кружась, трои́лись. Можно было как угодно настраивать глаза, чтобы справиться с этой троицей, и увидеть в ней именно тех двух, которые, как ты знал, в действительности хороводились тут: бесполезно; как ни смотри, их было трое, трое неразлучных. И ничего с этим было не поделать, даже теперь, когда я поднялся со своего стула, чтобы, оказавшись на одном уровне с танцующей парой, глаза в глаза, разобраться с этим хитрым трюком: прямо передо мной, в непосредственной близости, резвились эти двое, то слетаясь вплотную, то разлетаясь в круг, неразрывно связанные между собой, в тройственном союзе, который хотя и можно было на какое-то мгновение одним движением руки расстроить, или даже раздвоить, даже разъединить, чтобы убедиться – танцующих однозначно двое, – но уже в следующее мгновение они снова рассекали воздух втроем.
Но зачем их разделять, зачем хотеть увидеть, каковы они в действительности, зачем нужно убеждаться в том, что их всего-навсего двое? Ах, время. Время в избытке.
Я снова сел и принялся опять наблюдать за парой бабочек. Ах, как сверкало всякий раз в танце триединство обоих. Dobar dan, balkanci![5]– Эй, вы! Что с вами будет? Srećan put[6]. – Мне вдруг впервые подумалось, насколько эта парочка, стремительно перемещающаяся с места на место во время танца, напоминает игру в наперсток, любимое развлечение на всех балканских тротуарах. Обман? Надувательство? – И опять можно сказать: ну и что? Sve dobro[7]. Всего доброго.
Пора двигаться! Перед тем обычный прощальный обход дома, сада, по временам с разворотами, чтобы двигаться задом наперед. Обычный? На сей раз в моем обходе не было никакой обычности. Или иначе: я обходил дом, как уже делал не раз ввиду грядущего продолжительного отсутствия. Но мною владело совершенно иное чувство, которое никогда еще не подступало ко мне с такой навязчивостью: боль прощания, хотя и не новая, неоднократно испытанная, но обострившаяся до крайности от ощущения: навсегда.
Ни одного дерева, по крайней мере, плодового, которое не было бы посажено лично мной. (Довольно халтурно, ну и что: «Халтурщик!» – это слово чаще всего приходило мне на ум, когда я обращался сам к себе, с незапамятных времен, и относилось оно не только к моим попыткам сделать что-нибудь собственными руками.) По привычке я пересчитал немногочисленные орехи на кривом ореховом дереве в неизбывной надежде, что кроме тех четырех, выявленных мною среди листьев, сегодня обнаружится еще один, пятый. Ничего. Даже четвертый орех не нашелся. Но по крайней мере грушевое деревце, не в последнюю очередь благодаря своей редкой, раньше времени скукожившейся листве, красовалось, щеголяя полным набором из шести груш, – за ночь они даже как будто ощутимо выросли и округлились, приблизившись к стандартной форме тех груш, что обыкновенно продаются в магазинах, в то время как на айве, – le cognassier, dunja[8], бывшей еще за год до того настоящей рекордсменкой по количеству плодов, не было ничего, кроме листьев с ржавыми пятнами. Воровке фруктов тут нечем будет поживиться, и тем не менее я снова, как и каждое утро после того бело-белого дождя облетавших цветов, воздвигся перед айвой, не просто с надеждой, но с твердым намерением именно сейчас, в этот момент, в самой потаенной глубине листвы, все же обнаружить хотя бы одну представительницу этого рода, имеющего свою особую грушевидную форму и свой особый желтый цвет, хотя бы одну-единственную «dunja».