Есть у меня старый кореш, Сомярой кличут, сейчас он уже дедушка, живет, кстати, по соседству со мной. Так же как и я, он отдал свою жизнь преступному миру и тоже пару десятков лет отмотал, но отсидел достойно, как и подобает бродяге. Так вот, за тот период времени, что мы с ним пробыли в зоне в Дачном, больше нас в карцере не сидел никто. На администрацию в зоне грех было жаловаться, но, как говорится, в семье не без урода. Так вот, было там два надзирателя, о которых стоит немного рассказать — исключительно из личной «симпатии» к этим служителям Фемиды. Одного из них звали Дуркес, у второго было не менее оригинальное прозвище — Могила. Я уверен, что даже те, с кем они работали не один год, их настоящих имен не знали, так к ним прилепились эти прозвища. Дежурство Дуркеса начиналось именно с нас, то есть с нашей с Сомярой изоляции. Шла проверка по карточкам, и, как только зачитывались наши фамилии — Зугумов, Самадов, — Дуркес тут же нас останавливал, и мы ждали окончания проверки. Затем он водворял нас на всю ночь в изолятор, правда, давал полпачки махорки. «Когда вы здесь, на душе у меня спокойно и я могу хоть немного отдохнуть, не ожидая от вас подвоха», — говорил он. И так продолжалось весь срок. Конечно, его слова были не беспочвенными, но все же это был самый натуральный произвол, к которому мы уже давно привыкли. Могила, в отличие от Дуркеса — осетина, был русским. Но способы его издевательств больше походили на кавказские. Оба эти стража лагерного порядка были старшими по нарядам, к тому времени они проработали уже долгое время в системе ГУЛАГа, и, когда попадали в изолятор я, Сомяра или наши единомышленники, они бросали все свои дела и специально приходили поиздеваться над нами. Откровенно говоря, по сравнению с тем, что я повидал ранее, карцер лагеря в Дачном был более терпимым, кстати, назывался он чулан. Это была небольшая, почти квадратная комната: ровно девять шагов вдоль и чуть меньше поперек. Посередине два пенька, на которых можно было сидеть, но всего лишь одной ягодицей. Правда, пол был деревянный, но другим он и не мог быть, так как на нем спали все, кто был сюда помещен. В углу, слева от входа, стояла параша, а на стене противоположной двери — две решетки, сплошь покрытые железом, с просверленным в них множеством дырочек, но очень мелких. Иногда трудно было понять, глядя в эти дырочки, день сейчас или уже ночь. Карцер всегда был забит до отказа. Зимой было еще терпимо, спина к спине мы умудрялись как-то кемарнуть часок-другой, да и вещи наши нам оставляли, но вот летом это был сущий ад. Что ощущает человек, когда ему на рану сыплют соль? Приблизительно то же самое испытывали мы, когда эти два садиста умудрялись удваивать наши муки. Двери в чулане были двойные: одна решетчатая, другая сплошная. Надзиратели открывали сплошную дверь, чтобы не было видно, но хорошо слышно, и ставили два ведра, одно с водой, другое пустое, и заставляли кого-нибудь из осужденных непрерывно переливать воду из одного ведра в другое. По закону воду обязаны были давать в любое время, когда бы мы ни попросили, но нам давали один раз в сутки, и то вечером. Представьте себе до отказа набитый карцер, пот льется градом, растрескавшиеся губы, высохшие глотки, вонь, смрад, — вот в таких адовых муках проходил у нас день. Но этим надзиратели не ограничивались и постоянно вносили новшества в свои изуверские методы. Самым большим нарушением режима в лагере в то время считался отказ от работы. В лагере была промзона, где сколачивали ящики разных размеров, было еще маленькое мебельное производство, ну и мелочи — разного рода товары ширпотреба. Помимо этого, выводили за пределы зоны, под конвоем разумеется, на строительство птицефабрики и новой зоны, которая вырастала рядом с нашей. Так вот, всех нарушителей режима записывали для работ в новой зоне.