Да, это было еще в Харроу. С ним учился тогда великовозрастный болван Рандольф Рассел, сноб, хваставшийся тем, что на нем нет ничего отечественного. Костюм из голландской ткани, а сшит в Париже, сорочка из Испании, носовые платки из Лиона, и башмаки чуть ли не из Америки, из бизоньей кожи. Он тогда очень завидовал этим бизоньим башмакам.
Но вот теперь на нем самом нет ни одного предмета, изготовленного на расстоянии большем, чем в километр от порога его дома. Рубаха и штаны из карбоса - белой, грубой, похожей на бязь, сотканной на ручном станке хлопчатобумажной ткани, полосатый халат из алачи подбит ватой, подкладка из маты, а верх тоже домотканый, но получше - алача схлопчатой основой и шелковым утоком. Башмаки коричневые, из сыромятной, грубо выделанной кожи. На всем, что на нем надето, не найдешь и одной пуговицы - все завязывается шнурками или удерживается поясом.
В этом, подумал он, тоже своеобразный снобизм. Только его здесь некому оценить. К этому, как и к тому, что он курит гашиш, и ко многому другому относятся здесь как к стариковскому чудачеству, с редким терпением и снисходительностью. Они считают его своим. Детям кажется, что он жил тут всегда и будет всегда жить. Взрослые гордятся его лекарским умением и преувеличивают это умение. И когда он умрет, о нем еще долго будут помнить. Если он сумеет хорошо умереть...
Но почему он вспомнил об этой "канарейке" Рандольфе Расселе? Ах, да, в связи с этим Расселом-юристом.
Он неторопливо пробирался тогда между ослами и велосипедами, автомашинами и лошадьми. Шум стоял такой, что человеческий голос пропадал даже вблизи: на гуденье автомобилей пронзительно отвечали ослы, ржанью лошадей вторили вздохи верблюдов, и на самой высокой, самой звонкой ноте звучали голоса продавцов лепешек и сладостей, пробиравшихся сквозь всю эту сумятицу со своими корзинами.
Но если бы звуки порождались красками, то именно такой гул стоял бы над этим базаром: голосом продавцов лепешек кричали бы груды оглушительного яркого красного перца - калампура; по-ишачьему ревели бы горы желтого лука, по-лошадиному ржала бы зелень - дикий ревень бураково-красный внизу и темно-зеленый вверху, редиска, петрушка, укроп, и полосатые, всех цветов радуги халаты перекликались бы звонкими человеческими голосами.
Он прошел к ряду, в котором продавали темно-зеленый крупичатый жевательный табак - нас. Его готовили, смешивая растертые в порошок табачные листья с золой и известью. Небольшую щепотку наса бросали в рот, под язык, постепенно рассасывая. Мулло Махмуд попробовал табак у нескольких продавцов и остановился на том, который продавал пожилой пижон в дорогом халате, с бородой и ладонями, окрашенными хной.
Продавец свернул маленький фунтик и двумя руками, как делают это в знак почтения, подал его Махмуду. Мулло пересыпал табак в выдолбленную и отполированную тыквочку величиной с грушу, какая обыкновенно служит табакеркой, и машинально взглянул на листок, из которого был свернут фунтик. Он прочел:
"...Женщины часто прятали детей под одеждой, оставленной на вешалке, чтобы не брать их с собой в газовую камеру. Поэтому команды из заключенных, обычно под наблюдением эсэсовцев, обыскивали одежду и обнаруженных там детей отправляли в газовую камеру. В новых камерах усовершенствованного типа..."
- Разрешите посмотреть бумагу, в которую вы заворачиваете свой превосходный табак, - попросил он продавца.
- Пожалуйста, - ответил тот и дал ему книгу. Из нее было вырвано уже много страниц - она начиналась со 185-й. Это была книга лорда Э. Рассела "Проклятие свастики".
- Я хочу купить у вас эту книгу, - сказал мулло Махмуд.
- Она не продается, - погладил продавец красными пальцами красную бороду. - Но если она вам нужна, возьмите ее от меня в подарок, - добавил он великодушно.
Лорд Рассел. Из Ливерпуля. С. В. Е. - кавалер ордена Британской империи второй степени. Он попытался вспомнить этого видного юриста, но никак не мог представить его лица, а вспоминался только голос, чуть гнусавый, негромкий и волнующий.
Разыскивая имя автора, мулло Махмуд посмотрел последнюю страничку, над которой стояло "Заключение". Он медленно, мысленно переводя слово за словом на английский язык, прочел его:
"Существовал концентрационный лагерь, который в 1945 году, после того как из него убрали все следы смерти, мог посещать народ. Лагерь находился в Дахау, недалеко от Мюнхена, и посетитель уходил оттуда с незабываемым впечатлением.
Единственные заключенные, которых он там видел, были немцы, обвиняемые в военных преступлениях и ожидавшие суда или освобождения. Каждый из них жил с комфортом в светлой, удобной камере, пользовался электрическим освещением, а зимой - центральным отоплением, имел кровать, стол, стул и книги. Вид у них был упитанный и холеный, а лица выражали легкое удивление. Их, должно быть, действительно удивляло, что же происходит, где же они находятся.
Покинув жилые помещения, ставшие такими чистыми и опрятными, посетитель отправляется на другой конец лагеря, где находился крематорий. Там еще полностью сохранился весь механизм смерти, которым так долго пользовались, чтобы избавиться от тех, кто осмеливался стать поперек пути фюреру.
Исчезли трупы, которые когда-то лежали в пристройке, ожидая сожжения, потому что в газовых камерах умерщвляли больше, чем пропускали печи; исчезли и несчастные человеческие существа, ожидавшие своей очереди, чтобы войти в камеру смерти. Они исчезли навсегда, но призраки их остались, и все напоминало о них.
А дальше можно было видеть чистым и прибранным помещение, где жертвы раздевались; газовую камеру с глазком, в который смотрел оператор, дожидаясь последних минут агонии, чтобы включить затем электрический вентилятор для очищения воздуха от смертоносных газов; примыкающее здание крематория и носилки на железных колесиках, сбрасывавшие трупы в пасть печи; небольшую комнату, где трупы были навалены до потолка и где на оштукатуренных стенах еще оставались отпечатки их ног; машину, перемалывающую кости для удобрения соседних полей, и помещение, где хранили прах.
Проходя по этим помещениям и обозревая сцену столь многих страданий и трагедий, посетитель еще ощущал смрад разлагавшихся трупов и запах горелого мяса, но что же он видел, когда, выйдя на чистый свежий воздух, поднимал глаза к небу, чтобы освободиться от этого кошмара? К шесту на крыше крематория была прибита маленькая, грубо сколоченная скворечня, которую устроил здесь какой-то страдавший раздвоением личности эсэсовец.
Тогда и только тогда можно было понять, почему нация, давшая миру Гёте и Бетховена, Шиллера и Шуберта, дала ему также Освенцим и Бельзен, Равенсбрюк и Дахау".
Он вернулся тогда домой, наспех написал три письма и поехал в Душанбе.
"Если в конце концов установят, кто же автор этих писем, - думал он, - то и обо мне скажут, что я страдал раздвоением личности. Но, может быть, кто-нибудь при этом подумает, что я хотел спасти не скворцов, а людей".
Г л а в а с о р о к о в а я, в которой не происходит
ничего такого, что влияло бы на ход повествования
Уже горит дом соседа Укалегона...
В е р г и л и й
Ибрагимов не верил в бога. Во всяком случае, в такого, в какого верили христиане, магометане или евреи. Но у него был свой бог - удача. Когда человек берет билет в лотерее, ему может повезти, если ему мирволит этот бог. Этот человек найдет кошелек с деньгами, останется единственным на горящем самолете, врезавшемся у самого аэродрома в телеграфный столб, это его товарища, а не его убьет шальная пуля.
И сейчас всем своим естеством, каждой жилкой он взывал к великому богу удачи: "Помоги! Вызволь! Докажи, что ты существуешь, - ведь я так верю в тебя и так надеюсь на тебя!.."
Он медленно шел по улице, а ему хотелось бежать, и разогретый асфальт - теплота его чувствовалась сквозь подошвы легких дорогих туфель и был той землей, которая горела под ногами.
Прежде ему часто случалось нарушать правила конспирации, но в этот раз он им последовал, и это хорошая примета... Да какая к черту примета это просто спасло его. Пока, во всяком случае. Он договорился, что они встретятся в десять часов утра на центральном почтамте, хоть вначале у него было желание щегольнуть перед этим приезжим своей независимостью и сказать, что он придет прямо к нему в гостиницу. Он представил себе, как открывает дверь номера, как глядят на него из комнаты черные беспощадные зрачки пистолетов и насмешливый голос предлагает: "Входите, входите. Вы не ошиблись дверью". И силой воли он заставил себя замедлить шаги, участившиеся в такт ударам сердца.