Чем же я все-таки живу на воле? Частной благотворительностью. Помощью обычных советских служак, без энтузиазма, а ради куска хлеба сидящих в канцеляриях, библиотеках, работающих на заводах, и даже, увы, помощью вот этих самых халтуристов, которые оккупировали под знаменем марксизма-ленинизма все так называемые идеологические области в нашем государстве. Так жить нельзя, это цинизм — не отрицаю. Кажется, единственный случай, когда я не отрицаю, а утверждаю. Так что же мне делать?
— Обратитесь к Основину. Вы работали вместе, чуть ли не друзьями были. Наверняка он поможет вам… в той или иной форме.
Долго не хотелось мне следовать и этому совету моих доброжелателей. Основин, участник гражданской и второй отечественной войны, несколько лет в начале революции работал вместе со мной в редакции одной крупной областной газеты. Потом он стал ведущим очеркистом, из тех, какие сериями изготовлялись в тридцатые и сороковые годы, лауреатом Сталинской премии, неоднократным орденоносцем и за литературную деятельность, и за военные подвиги. В 1941 году он пошел добровольцем на фронт и года через два выбыл из строя. Он работал в штабе редактором какой-то армейской газеты, и в помещение штаба угодила фугаска чуть ли не в тонну. Живым-то он остался, но слепота, паралич ног, искалеченная рука вывели его из общества зрячих и ходячих.
Основин лежал много лет, диктовал свои мемуары, пользовался специальным уходом и особой заботой правительства. Развлекался он, как говорили досужие люди и завистники, перебирая свои ордена, хранившиеся в красивом лакированном ящике, подаренном ему какой-то китайской делегацией или каким-то китайским генералом.
Уверяли, что блаженная улыбка не угасала на устах калеки при этом утешительном занятии. Он был слеп, парализован и счастлив.
Я ощущала острое любопытство к этому счастью. Мне хотелось навестить своего бывшего коллегу и приятеля. С другой стороны, какое-то смутное чувство недоброжелательного недоверия и некоторого отвращения не к физической, а к духовной слепоте этого так много пережившего и перестрадавшего человека удерживало меня от визита. Но любопытство и личная заинтересованность (что греха таить, надо же мне было куда-то приткнуться) наконец победили.
Основин жил, то есть лежал, в прекрасной отдельной квартире (одна из премий за слепоту и паралич). Такими же премиями являлись пожилая, очень аккуратная и степенная домоправительница и три сиделки, дежурившие по очереди.
Домоправительница и дежурная сиделка очень долго допрашивали меня у входной двери, так долго, что я носом почуяла запах бдительности особого рода, не врачебной, а государственной.
— Старая знакомая? А кто вы? Откуда?
— Когда вы познакомились с Петром Афанасьевичем?
— А зачем вам его видеть? Он болен… безнадежно болен. Вы знаете?
— А не взволнуется он, когда вас увидит?
— Ничего такого ему не рассказывайте.
Сыпавшиеся с двух сторон вопросы ошеломили меня. И только на последнюю — очень странную — фразу я возразила:
— Чего ничего «такого»?
— Ну, мало ли сейчас всяких слухов и болтовни. Многие бездельники языки пораспустили.
— А разве у нас в стране есть бездельники? — наивно поинтересовалась я.
— Ну, это так говорится, конечно.
Все-таки обо мне доложили хозяину, и меня повели к нему через три-четыре комнаты и коридор.
Описывать квартиры я не люблю. Ну, обстановка: столы, стулья, кресла, даже картины прославленных советских художников, то есть невыразимо скучные, серые, но по теме не очень красные.
Хозяин лежал на постели, покрытый плюшевым одеялом, красным с серыми полосами по краям.
— Ты? Здорово! А ведь я за несколько комнат узнал тебя по голосу. Вот слух стал! Компенсация за слепоту!
Но его-то голоса я бы никогда не узнала. Говорил он так, как говорят люди, вошедшие в комнату с очень крепкого мороза, одеревеневшими губами, еле-еле расщепляя их. Паралич коснулся и лицевых мышц. «Значит, не только ноги, а вообще», — подумала я с острой жалостью.
Я села около кровати. Больной попросил всех удалиться.
— Старые приятели. О прошлом вспомним. Вместе работали в печати в первые годы революции.
Сиделка заулыбалась мне очень любезно, с заученной ласковостью поправила на больном одеяло и с выражением той же заученной заботы и приветливости удалилась.
Между прочим, у входных дверей в разговоре со мной на лице сиделки было совершенно иное выражение. В настороженных, холодных бледно-голубых глазах остро поблескивала подозрительность, голос звучал сухо. И интонации следователя при допросе обвиняемого по 58-й статье[6]. А возможно, это был приступ моей обычной мании преследования. Как я сказала, в спальне хозяина сиделка совершенно преобразилась. Ядовитое недоверие глаз мгновенно перетопилось в сладчайший мед преданной заботливости и ласковости, видимо, предписанных партией и врачами. Голос зазвучал рассчитанной на больного специальной жизнерадостностью:
6