Жена премьера вздрогнула:
— Бежать отсюда… из этого ужаса! Ах, скорей бы пришли белые.
Страх победил в душе этой женщины даже горе из-за гибели мужа, которого она очень любила.
— Да. Я вовремя благоразумно скрылся от этих безумцев. А они, видимо, начали подозревать друг друга в общеизвестных белых пороках: в стремлении к диктатуре, в измене учению партии… Да мало ли чего еще. Вчера на совещании м<инист>р обороны требовал войны во имя жизненного пространства для Гынгуании, а жрец настаивал на возобновлении человеческих жертвоприношений, запрещенных белыми колонизаторами.
Жена премьера, ошеломленная, ничего не понимающая, молчала.
Понизив голос, Жан Донне спросил:
— А где тело покойного Фини-Фета?
— Мы его положили на его постель, — таким же голосом, пониженным и скорбным, ответила жена премьера.
Она ввела Жана Донне в спальню Фини-Фета. Тело доктора философии лежало на его кровати, покрытое до подбородка белой простыней. Бледно-шоколадное лицо премьера стало бледно-лимонным. Важное спокойствие выражали застывшие черты этого лица: ни возмущения, ни горькой иронии, ни трагических замыслов, ни безнадежности.
Жан Донне остановился, подойдя вплотную к постели, и начал всматриваться в человека, убитого им, Жаном Донне: «Посмертная маска была бы прекрасная… Не уступила бы посмертной маске Бетховена. Он был таким же стихийным, бурным существом, как великий немец. Какое безмятежное величавое достоинство… Он что-то узнал за гранью жизни. Что он узнал? — Жан Донне низко склонился перед усопшим. — Если бы ты смог уничтожить весь мир, всю огромную Гынгуанию, я всецело был бы с тобой, я стал бы твоим помощником… но взорвать этот детский сад, этих младенцев, — тут я пас! И я уничтожил тебя, ценнейшего из людей… не только малой, но и большой Гынгуании. Прости!»
Он еще раз низко поклонился недвижному телу и вышел.
Жена премьера вышла за ним. В коридоре она нерешительно, запинаясь, заговорила:
— Я и в действительности ничего не знала и не слыхала. Я сплю очень крепко. А слуги до смерти перепугались. Они слышали какой-то шум, выстрелы рано утром, но никто из них не вышел на улицу. Так что я даже не солгу делегации…
— И прекрасно! — успокоил ее Жан Донне. — Уезжайте и будьте счастливы.
Про себя он подумал: дрянная бабенка. Шкурница. Настолько труслива, что боится дознаться, отчего же и кем убит ее муж.
— А вы куда? — опять запнувшись, спросила жена премьера.
— Я пойду с племенем. Надо же увести его куда-нибудь. Европейцы могут подумать, что несчастные гынгуанцы сами расправились со своим социалистическим правительством… А они вылезли из шалашей, когда все было кончено.
— Да, вы правы! И как все это ужасно!
Женщина зарыдала.
Жан Донне поцеловал ей руку и с облегчением удалился.
Он шел медленно, рассеянно глядя по сторонам. Вдруг он остановился, завидев в тени огромных, но сухих, каких-то скрипящих деревьев фанерную хижину Лейсо. «А об этом я забыл, — укоряя себя, подумал он. — Его не видно и не слышно».
Спешными шагами приблизился он к хижине. Дверь была открыта.
Две скромные, почти пустые комнаты. Жан Донне оглядывался с любопытством:
«Странно! Такой поклонник красоты живет в келье анахорета. Скудость, почти бедность, пустота».
— Но ведь так и должно быть! — вдруг воскликнул Жан Донне, — он не гедонист, не эпикуреец, не любитель пожить в свое удовольствие. Он строг, как всякий истый, настоящий жрец, священнослужитель. Он преклоняется перед Высшей Красотой, а не перед изящными побрякушками и эстетическими игрушками. Но почему здесь такая неестественная, тяжелая тишина? Где он?
Дверь во вторую комнату была приоткрыта. Жан Донне вошел туда. Низкий столик. Стул. Складная кровать. На ней лежал, странно изогнувшись, Лейсо. Лицо его было обращено к стене. «Изогнулся как будто окостенел… Спит в такой… неудобной позе?»
Жан Донне почему-то на цыпочках подошел к постели. Ему было страшно.
«Как неподвижен Лейсо и как изогнут», — в который раз уже с какой-то жутью сказал себе Жан Донне. И вдруг он вскричал:
— Он мертв! Он мертв!
Горькая гримаса не то боли, не то презренья застыла на лице умершего.
— Состраданье к живым или к себе? — вслух спросил Жан Донне. Опустошенье, тоска, горе — все это в одну сотую секунды ощутил Жан Донне и тяжело опустился на стул.
«Такого несчастья, вероятно, никогда уже я не испытаю. И этот… Лейсо. Если Фини-Фет был умнейший и сильнейший, то этот — прекраснейший, тончайший, драгоценнейший из живущих. Он тоже мертв. Вина и за эту смерть ложится на мои плечи. Почему? — неотступно думал он, глядя на горькую гримасу мертвого Лейсо. — Почему? Почему он умер? И почему тот величав и спокоен, а этот страдает даже и перейдя грань? Потерял веру в своего бога или видит судьбу мира, который от этого бога отрекся? Как знать!»