Выбрать главу

Во сне Старик почти не шевелился. Обычно он просыпался в той же позе, в какой засыпал: на спине или на правом боку, с подогнутыми коленями, левую руку положив на бедро, а правую, раскрытой ладонью, под щеку. Когда он лежал на спине, у него лучше работала голова; когда на боку — свободнее дышало тело. Но он все-таки предпочел бы — когда дойдет дело до этого, — чтобы его посадили, с прямой спиной, лицом к окну, к свету… Он и в тот раз лежал на спине, вытянув руки вдоль груди. Медленно, нехотя выплывал он из сна в бодрствование, хотя до утра было еще далеко, а просыпаться ни с того ни с сего среди ночи было совсем не в его обыкновении. Правда, каждую ночь он вынужден был вставать раз или два, но это ни его, ни его организм не обременяло. Автоматически, не выходя из полусна, он делал свои дела и потом продолжал прерванный сон в том же положении, в каком спал до того момента. Сейчас он проснулся, но еще не открыл глаза; лишь инстинктивно насторожился, ища причину пробуждения. Рядом с собой он ощущал что-то лишнее; что-то было не так по сравнению с обычной ночью. Глаза его вдруг открылись: он понял, что разбудила его тишина, глухая, недвижная тишина, которую не нарушало ровное, немного хриплое дыхание Старухи. Сухой этот хрип с течением ночи всегда усиливался: Старухе трудно было дышать носом, поэтому она все больше разевала рот, и к утру слизистые оболочки в полости рта совершенно пересыхали, на тканях появлялись мелкие чешуйки, и воздух шелестел ими в глотке. Когда Старик вставал ночью, чтобы совершить обычный поход в туалет, он по степени шума, с каким дышала Старуха, мог довольно точно определить, долго ли еще до утра. Но сейчас в комнате стояла мертвая тишина. Старик протянул руку в сторону, но нащупал только смятую перину. Он сел, сощурил глаза, ища в синеватой тьме хорошо знакомые контуры; однако постель была пуста. Старуха не выходила по ночам, спала спокойно, без перерывов даже в самые тревожные периоды, и Старику это очень облегчало жизнь. Он прислушался: ни в комнате, ни в других помещениях не было никаких звуков. Он сполз с кровати ногами вперед, хотя мог бы просто сдвинуться вбок, через опустевшее Старухино место. Надел шлепанцы, халат, вышел в переднюю, оттуда — в кухню. И поразился, увидев, как светло в кухне: в окно лился яркий белый свет полной луны. Словно светились сами беленые стены — так четко выделялись на их фоне все предметы. Однако Старик прошел почти через всю кухню, направляясь в комнату, что смотрела на площадь. И лишь тут, уже на выходе, обнаружил, что Старуха сидит в кухне — правда, спиной к нему, почти утонув среди больших черных подушек кресла. Обернувшись от двери в комнату, он оказался лицом к Старухе. Совершенно голая, она сидела, скрючившись, в кресле, словно кукла, вылепленная из серой земли. Старик не смел к ней прикоснуться: ему казалось, она в тот же момент рассыплется. Ее ничто не держало, не защищало, кроме собственного веса, вдавившего ее в подушки кресла; кожа ее напоминала тряпку, случайно брошенную на кресло. Она не сопела, как обычно во сне, и даже не дрожала; только зубы у нее чуть слышно пощелкивали, будто какое-то крохотное насекомое, вроде сверчка, поскрипывало посреди кухни. Старик наклонился, пытаясь увидеть ее лицо, уловить ее дыхание, но не находил ни ее глаз, ни рта, только слышал пощелкивание да ощущал холод, исходящий от серых комьев, брошенных в кресло. Он прижал к себе ее тело, оно было податливо, словно из него вынули все твердые компоненты; он нежно стискивал ее, пока она не переняла его тепло, ритм его дыхания. Из серой массы постепенно проявилось лицо; серые губы пробормотали, что она совсем не может спать, потому что каждую ночь приходит черный человек и вынимает у нее глаза. Старик укрыл голое тело Старухи своим халатом и повел ее в спальню. В передней он поднял сброшенную на пол ночную рубашку, одел Старуху, потом усадил ее на кровать. Старуха послушно легла и впервые — с того момента, когда Старик нашел ее в кухне, — открыла глаза. Улыбнулась ему — и вскоре, с открытыми глазами, уснула.

Старуха любила, чтобы Старик читал ей вслух. Что, о чем — ей было все равно, значение слов не доходило до ее сознания, лишь пробегало по нему, почти неощутимо тревожа поверхность, словное легкое дуновение ветра, от которого шевелились листья на кончиках веток. Для нее было важно слышать голос, звучание речи. Даже в самые тревожные, самые беспросветные периоды это был едва ли не единственный способ, которым Старик мог утешить ее, а то и развеселить. Он просто садился рядом и начинал читать вслух. Не то чтобы громко, скорее даже наоборот, вполголоса, стараясь, чтобы его речь вливалась в то более тихий, то более громкий ансамбль звукового окружения. Старуха спустя некоторое время начинала прислушиваться к монотонному звучанию его голоса. Если она в это время металась по комнате, то движения ее мало-помалу замедлялись, теряли порывистость. Она останавливалась на полпути и вслушивалась в голос Старика. Потом садилась — и теперь уже все внимание сосредоточивала на этих звуках, которые охватывали ее кругами, доходили к ней со всех сторон, проникая в сознание, словно чистая, успокаивающая мелодия. Судорога отпускала мышцы, лицо разглаживалось, и голос словно проникал в нее через тысячи открывшихся пор. С ощущением, близким к блаженству, Старуха вытягивалась, колыхалась в волнах, что через невидимые ворота стремились внутрь ее смятенной души, и она всем своим существом отдавалась тонкой вибрации, порождаемой ими. Тяжесть, недомогание, дурное настроение — все это скатывалось с нее, как вода. Склонив голову набок, она сидела, забыв обо всем, чувствуя себя парящей в легком потоке бытия. Старик читал всегда один и тот же текст; во всяком случае, в тональности звучания, в рисунке вибрации никогда не было никаких различий. Даже поза его всегда оставалась одной и той же. Слегка сгорбив спину, он внимательно смотрел в свои, сомкнутые ребрами ладони — словно читал нечто, написанное на них. Рук он не опускал, даже если ему случалось заснуть за этим занятием. А задремывать под монотонное чтение случалось то одному, то другому. В конце концов они засыпали оба, склонившись друг к другу и негромко похрапывая в неравномерном, полосами и пятнами испещрившем комнату полумраке давно состарившихся ламп. В неверном освещении, в мятой одежде, со странно вывернутыми во сне конечностями, с приоткрытыми ртами, они немного напоминали потрепанных жизнью, подвыпивших бомжей. Однажды Старик проснулся, оттого что Старуха, даже во сне удерживая последний аккорд их «чтения», начала напевать знакомую мелодию. Они часто пели вместе: музыкальная память у Старухи сохранилась почти без изъяна. Воспроизводя какую-нибудь мелодию, она обычно вспоминала и текст песни. Если Старик знал мотив, они пели вместе. Он уже не мог вспомнить, кто написал эту песню; вроде бы она существовала в нескольких вариантах; однако Старуха уверенно выдерживала мелодию, помогая ему в неясных местах. «Die Jahre kommen und gehen, / Geschlechter steigen ins Grab, / Doch nimmer vergeht die Liebe, / Die ich im Herzen hab. / Nur einmal noch möchte ich dich sehen, / Und sinken vor dich aufs Knie, / Und sterbend zu dir sprechen: / ‘Madame, ich liebe Sie!’»[2] Старик, собственно говоря, полностью проснулся лишь на последней фразе, а до тех пор подпевал Старухе почти в полусне. Старуха же на последних тактах вдруг перешла в более высокую тональность и выкрикнула задорно: «Madame, ich liebe Sie!»

вернуться

2

«Племена уходят в могилу, / Идут, проходят года, / И только любовь не вырвать / Из сердца никогда. / Только раз бы тебя мне увидеть, / Склониться к твоим ногам, / Сказать тебе, умирая: / ‘Я вас люблю, madame!»’ Г. Гейне. Из книги «Возвращение домой». Перевод А. Блока.