Теперь, когда уже детали известны, то расскажу о произошедшем в тот день месяц тому назад, когда я шел из школы в центр города, чтобы сесть на автобус, следующий в Норз-Сайд, который затем останавливается прямо у моего дома. Это был один из тех потрясающих весенних дней, переполненных воздухом, пахнущих каникулами, отчего мы все заражались всевозможными болезнями. Хотелось быть везде, где только можно, съесть глазами всех девушек, попадающихся на пути. И одну такую каждый день я видел на автобусной остановке. На протяжении недель я старался собраться духом, чтобы подойти к ней ближе, и каждый раз от ее красоты у меня начинали трястись коленки. Как бы то ни было, не спеша, я брел через Брайант Парк, сокращая путь через бурые, пропитанные грязью газоны. Мягкая как губка почва хлюпала под ногами. Еще голые, без листьев ивы бросали жидкие тени на грязный асфальт. Внезапно я взвизгнул и оторопел, будто кролик Банни Багс из известного сумасбродного мультсериала. Возле мемориала с орудием времен Гражданской Войны была припаркована машина. Наша. На правом крыле была вмятина, оставленная Энни, когда в прошлый месяц она приехала к нам из колледжа на выходные, а на стекле заднего окна я увидел все те же переводные картинки, наклеенные на память о местах, посещаемых нами в скучные поездки во время каникул: Пропасть Ветров и другие подобные места.
В машине никого не было. Может, кто-нибудь угнал и оставил ее здесь? Вот это да! Я прошел мимо фонтана с голым, застенчивым херувимом, разбрасывающим брызги во все стороны, и снова ненадолго остановился. Он был здесь — мой отец. Он сидел на скамейке под голыми деревьями и пристально глядел на маленький водоем, в котором обычно плавают золотые рыбки, пока их не начнут красть дети. Отец сидел, о чем-то глубоко задумавшись, напомнив при этом статую в каком-нибудь музее. Я посмотрел на часы: два часа тридцать минут по полудню. Интересно, что он тут делал в такое время суток? Я уже собрался приблизиться к нему, но начал колебаться: что-то меня остановило… не знаю — что. Хотя он выглядел совершенно нормальным человеком, я почувствовал себя так, будто застал его голым, где можно находиться только в одежде. Это было похоже на неожиданное вторжение матери ко мне в комнату — совсем неожиданное. Затаившись, я стоял в стороне, изучая его глазами, будто вдруг он превратился в незнакомца. Все те же знакомые, подстриженные ежиком волосы, белая кожа под ними, и те же морщины на его шее, будто у индюка. Теперь он вздохнул: его плечи поднялись и опустились, и через его тело волной прокатилась еле заметная дрожь. Он повернул лицо к солнцу и закрыл глаза. Казалось, что все его мысли были открыто написаны на его лице. Тихонько, на цыпочках я отошел назад. Изредка мог видеть, как кто-нибудь идет на цыпочках, но не смог припомнить хотя бы момент в своей жизни, когда сам делал то же самое. Так или иначе, я не напомнил ему о себе, и он продолжал сидеть на скамейке в парке и греться на солнышке, потому что для меня в тот момент было важнее поспешить на автобусную остановку. Именно в тот день я поклялся подойти к этой девушке и заговорить с нею неважно о чем — о чем попало. В конце концов, я отнюдь не Франкенштейн, чтобы какая-нибудь девчонка подумала, что хочу провести с ней время. В любом случае, на остановке ее не было. Я стоял в стороне и намеренно пропустил автобус, проходящий в два сорок пять. Она не появилась. В три тридцать сел на следующий автобус и поехал домой. Тот день был точно не мой.
Вечером, за ужином я молчал. Меня тревожили мысли о той девчонке и о неприготовленном домашнем задании, ожидающем у меня в комнате. Ужин в нашем доме представляет своего рода ритуал, напоминающий полный балаган и, вместе с тем, наказание скукой, неважно, по какому поводу. Все, что обычно слышу от отца — сильно утомляет, но аппетит у меня как у слона, несмотря на излишне худощавое сложение, и, как говорит мать, я слишком быстро ем. И, самое противное, что я что-нибудь спрашиваю или смеюсь над какой-нибудь нелепой шуткой, когда мой рот, как обычно чем-нибудь переполнен. Но в тот вечер я прекратил есть, когда мать спросила отца о том, как прошел день у него в офисе.
— Обычная рутина, — сказал он.
Я подумал о той сцене в парке.
— Целый день ждал контракта с Хопером? — спросила мать.
— Даже не было перерыва на кофе, — сказал он, подложив себе еще картофельного пюре.
Я почти подавился котлетой. Он лгал — мой отец лгал. Я сидел за столом в оцепенении от испуга, представ перед ужасом «необитаемой земли», будто сама ложь могла пробудить во мне панику. Разве я сам не лгал большую часть своей жизни, чтобы другим было лучше, комфортней, разве не скрывал правду, хотя бы наполовину, от родителей, учителей или даже друзей? Что могло произойти, если бы каждый вдруг начал говорить правду всю целиком? Но его мотивы меня почему-то обеспокоили. Я о том, почему ему надо было притворяться, что в этот день он не был в парке? И за первым вопросом последовал второй, который был еще хуже первого: что он там делал, вообще, чтоб не в стену кулаком?
Я разглядывал его, пытаясь старательно изучить глазами, будто незнакомца. Но это не работало. Он был просто моим отцом. В его глазах ничего нового я не нашел. В них была все та же усталость, с которой он будет дремать в кресле с газетой до выпуска новостей. Закончив десерт, он вздохнул и зевнул. «Забудь об этом», — сказал я себе. Всему можно найти объяснение.
Теперь стоит перемотать пленку времени к событиям того вечера, когда зазвонил телефон, и объяснить всем телефонные традиции нашего дома. Начнем с того, что мой отец никогда не подходит к телефону. Телефон может звонить девять, десять или одиннадцать раз, а он просто будет продолжать читать газету или смотреть телевизор, «требуя», чтобы к телефону подошел кто-нибудь другой, и он прав, потому что большинство звонков адресовано Дебби или мне. Как бы то ни было, несколько дней спустя, после того случая в парке, телефон прозвонил где-то раз двадцать или тридцать, и я выскочил из своей комнаты, потому что родители чуть ли не получили удар, когда после десяти вечера я позвонил домой, что задерживаюсь на школьной вечеринке.
Когда я снял трубку, то обнаружил, что отец уже ее поднял на другом аппарате. Последовала пауза, и затем он сказал: «Я уже снял, Майк».
«Да, сэр», — ответил я, и повесил трубку.
Я остановился на ступеньках, ведущих в гостиную, и затаил дыхание. Его голос что-то не спеша бормотал, но даже издалека я мог уловить в этом спокойствии некую скрытность. Вернувшись к себе в комнату, я положил на диск проигрывателя пластику группы «Свит-Энд-Тайрс», а затем вспомнил, что этим вечером мать ушла на встречу Совета Женской Взаимопомощи. Я встал и посмотрел на себя в зеркало. С правой стороны носа мелкой сыпью высыпали прыщи, чтобы уравновесить те, что слева. Кто мог звонить ему по телефону в столь поздний час? И почему он подошел к аппарату быстрее, чем обычно? Был ли это тот самый человек, которого он ждал в Брайант Парке? «Не будь смешным, Майк», — сказал я себе. — «Думай о реальных вещах, таких как прыщи». Позже, я спустился вниз. Отец сидел в своем кресле. Он храпел. Газета в его руках напоминала хрупкую палатку, накрывающую его лицо. Голова была запрокинута назад. Седые прожилки в его бороде напоминали маленькие щепки льда. Ноги выглядели хрупкими, чего прежде я никогда еще не замечал. Они напоминали белую макрель, наполовину выступающую из его шлепанцев. Я возвратился наверх, так и не открыв холодильник. Внезапно голод был подавлен чувством вины. В этом не было никакой тайны — это был мой отец, который спал в кресле с открытым ртом и храпел.